«Роза… Красота»… — долетало откуда-то издалека, но слова эти относились не к ней, и она шла пошатываясь.
Они добрались до Горок, местности, поросшей густым кустарником, буйно поднявшимся от корневищ старого вырубленного леса, когда Исмаил-ага вдруг смолк и остановился.
— Бабка Хаджийка! — крикнул он старухе в самое ухо. — Бабка Хаджийка!
Она удивилась, — с чего это вдруг зовут ее «бабкой»? — и взглянула на идущего рядом. Тот был в феске и с ятаганом. И Деянка была у него на руках… Старуха кинулась к нему, выхватила девочку и пустилась бежать прочь от дороги, через кустарник. Турок стоял пораженный, он крикнул, чтобы она остановилась, но старуха продолжала продираться сквозь хлеставшие ее ветки. Тогда он привязал коня к придорожному грабу и бросился следом. Настиг ее. Старуха упала ничком и, не в силах подняться, поползла вперед, елозя локтями по сухой прошлогодней траве и белой веронике, по-прежнему прижимая к груди Деянку.
Исмаил-ага преградил ей дорогу и отнял ребенка. Деянка, ошеломленная падением, всхлипывала, не приходя в сознание. Лоб ее был исцарапан, и над правой бровкой, наливаясь, росла крупная капля крови. Ага вытащил кисет, вполголоса браня полоумную старуху, растер табак, присыпал им ранку и осторожно прижал пальцем. Деянка зашевелилась и, верно, оттого, что этот мужской запах был запахом ее родного дома, где столько мужчин-курильщиков любили ее и баловали, заплакала и потянулась ручонками к аге. Сердце турка радостно дрогнуло. Он надергал сухой травы и уложил на нее девочку, затем, взяв старуху за плечо двумя пальцами, помог ей подняться на колени.
И лишь тогда она произнесла:
— Прости меня, Исмаил-ага. Я тебя не признала.
— Анладым, анладым… — ответил ага. Выходит, все, что он говорил дорогой, было сказано в пустоту. — Понимаю, понимаю…
— Много людей зарезали ваши, Исмаил-ага, вот я и…
— Вы сами заварили кашу, бабка Хаджийка!
— Много людей… И не знаю, что станут говорить мне мои глаза дальше, не будет ли вот как сейчас…
— Пустое болтаешь, бабка Хаджийка!
— Почему ж пустое, Исмаил-ага?
— Пустое, говорю! Что было, то прошло, и забудем об этом. Я в те дела не лез и не хочу, чтобы ребенка ими тревожили… Пусть растет, не зная забот… Слышишь, бабка Хаджийка?
В ответ старуха беззвучно пошевелила губами. Он повторил свой вопрос, желая покончить с этим раз и навсегда. Но, взглянув на нее, вдруг увидел, что губы ее дрожат, дрожит подбородок, голова, все ее большое исхудавшее тело. Бессмысленно было ждать сейчас ответа, но через день-другой он еще к этому вернется.
Исмаил-ага взглянул на дорогу — нет ли какой телеги. Он мог доставить их в Устину только на телеге. Дорога, рано начавшая пылить этой весной, была почти целиком скрыта зеленью; лишь кое-где, сквозь верхушки кустарника, она белела под раскаленным полуденным солнцем и была пустынна из конца в конец. Тогда Исмаил-ага внезапно решил, что это место как нельзя лучше подходит для отдыха. Пусть старуха с ребенком поспят, соберутся с силами. А он, сделав свое дело, к вечеру за ними вернется. И ага испытал острую радость оттого, что еще немного — и он уже будет один и поскачет обратно в гяурское село.
Он принес мех с водой, отвязав его от седла, и велел старухе хорониться в кустах, пока он не вернется с телегой. И не делать глупостей, а сидеть смирно, чтобы не заприметил их ненароком какой недобрый человек, — времена нынче такие, ни с кого потом и не взыщешь. И еще велел ага: если девочка очнется, ничего ей не рассказывать. Он повторил это трижды, строго, чтобы его хорошенько поняли, и тогда старуха, кивнув, неожиданно оживилась:
— Спроси про батюшку, Исмаил-ага… Не видел ли его кто, живой ли он? А коли живой, пусть отслужит панихиду в церкви и на винограднике. И попроси его, чтобы собрал всех наших в одну могилу и место запомнил… «Бабка Хаджийка тебя озолотит», — так ему и скажи…
— Ладно, спрошу, — ответил Исмаил-ага, чувствуя, как по телу его побежали мурашки; и поспешил поскорее убраться.
Он торопливо продирался сквозь кусты, испытывая смутную тревогу, а что-то, столь же смутное и тревожное, тянуло его назад. Выбравшись на дорогу, он отвязал коня, вставил ногу в стремя, но так и застыл, держась за седельную луку, мрачный, в нерешительности. Потом оставил коня и снова вернулся к старухе.
— Чуть не забыл, — сказал он, кусая губы и глядя поверх кустов на темные дымные облака над селом. — Там сейчас рыщут, бабка Хаджийка… Надо бы спасти…
— Господь спасет их души! — ответила старуха. — В пасху ведь начали… А батюшка пусть похоронит и место запомнит.
— Попу придется платить, — сказал ага. — А там рыщут наши… Найдут алтыны…
— Чего? Алтыны?
— Алтыны.
Глаза их на миг встретились и снова разошлись.
— Им не найти, Исмаил-ага, — сказала старуха.
— Как бы вы их ни спрятали, бабка Хаджийка, все равно найдут, — ответил он. — Я оставил там человека стеречь, но не сегодня-завтра он уйдет. Тогда камень за камнем — все там разворотят, пядь за пядью — все перекопают. Кунаками были мы с твоим хозяином, грех оставлять чужим!
Глаза их снова на миг встретились, и прежде чем опять взглянуть на дымные облака, Исмаил-ага увидел, что челюсть старухи трясется — словно она что-то пережевывает.
— Где они зарыты, бабка Хаджийка? В подвале?
— В подвале, Исмаил-ага, — произнесла она глухо, стоя перед ним на коленях. — Там… — и осеклась.
Он не спросил: «Где «там»?..» — понимая, что нелегко сейчас бабке, — он слышал, как было зачато это богатство. Но ага был уверен, что старуха рассудит здраво. Он все глядел поверх кустов — ему не хотелось видеть ее такой и понапрасну терзаться. И он продолжал молча ждать.
— У восьмой бочки, — отозвался наконец снизу ее голос, — той, с десятью обручами… Возьми их, ага, и мне дай немного, чтоб и у меня было… Всякое случается…
— Чему суждено было случиться, бабка Хаджийка, то уже случилось, — грустно произнес Исмаил-ага. Вместе с благодарностью в нем затеплилось и прежнее доброе чувство к старухе. Ему не хотелось вот так, тотчас, оставить ее и ускакать. Нехорошо будет, если она пожалеет, что сказала ему. Дымные облака, как заслонка, прикрывали село, тлеющее у подножия гор, — ага знал, какой каравай там сейчас выпекается. — Мердивен дюня, — сказал он со вздохом, — тщета мирская! Но ты, бабка Хаджийка, ни о чем не тревожься, ведь я с вами.
— Мне для батюшки, — не подымаясь с травы, сказала старуха.
— Будь покойна, я сам позабочусь, — ответил ага, подавив внезапно возникшее желание — рассказать, что случилось с перуштинскими священниками.
— Мне много не надо, Исмаил-ага, — настаивала старуха. — Ты уж не скупись.
Исмаил-ага взглянул на нее оторопев: челюсть ее больше не тряслась, глаза уже не были мутными.
— Я не скуплюсь, — сказал он резко. Она не оценила его благородства. И он пожалел о своей доброте. — Я дам тебе. Что мы торгуемся, как цыгане!
— Я не торгуюсь, Исмаил-ага, — ответила быстро старуха. — Они мои! Хадживраневы никогда не были цыганами.
— Твоими и останутся, — сказал он, едва сдерживая гнев. — Перейдут к твоей внучке. Если я их, конечно, найду.
— Найдешь, Исмаил-ага, поезжай.
Он уже нетерпеливо поглядывал вниз, на дорогу, но последние слова старухи заставили его обернуться и пристально взглянуть ей в лицо.
— Никто их оттуда не вырыл, когда все началось? Столько вас народу было, кто-нибудь мог и…
— Наши мужчины не воры, Исмаил-ага, а когда все началось, никто не думал об алтынах, хотя каждый зарабатывал их своим горбом.
— Анладым, — произнес тихо, сквозь зубы ага. — Если б они умели думать, они не заварили бы этой дурацкой каши. Чего им недоставало?
«Чего им недоставало? — молча глянула на него снизу старуха. — Они не могли ругать тебя в лицо и посылать по матери!»
Исмаил-ага снова ощутил холодок и снова захотел поскорее убраться. И не мог. Ему было досадно, что он, ага, препирается с какой-то старой гяуркой, но он не двигался с места. Надо было уйти раньше. Никогда в жизни никто ему не перечил, и спор со старухой действовал на него, как опиум, как гашиш, когда он отведал его впервые. Он и тогда знал, что это яд, но ему хотелось еще…
— Мои сыновья не были дураками, Исмаил-ага, — сказала старуха. — Павел знал турецкий и греческий, читал и писал, в уме считал тысячи!.. Даже ты заставлял его тебе подсчитывать…
— Кого хотел, того и заставлял, — ответил ага, разгневанный на самого себя за то, что остался. — Один для одного рожден, другой — для другого!
Старуха продолжала смотреть на него снизу вверх, и теперь во взгляде ее сквозило любопытство. На лбу Исмаила-аги опять набухла жила, вокруг нее опять роились капельки пота, как тогда, на пасху, когда никто не принял узду из его рук.
— Верно говоришь ты, ага, — сказала старуха. — Хаджия тоже спрашивал: «Ребятки, чего вам недостает? Чего вам еще надо?» А Павел ответил: «Ты слышал когда-нибудь, отец, чтобы был хоть один валия{32} — болгарин, хоть один кырагасы{33} — болгарин? Все — турки, все вплоть до курджий{34}! Воображают, будто для того они и рождены!» Точно как ты сказал. В уме считал тысячи!..
— Анладым, анладым! — произнес ага, внимательно оглядывая старуху. Уж теперь-то он знал, что она собой представляет, — да, только сейчас он рассмотрел ее по-настоящему! И не было в ней дрожи, ни подбородок, ни руки ее не тряслись, и она не упала перед ним на колени, а просто сидела на траве, выпрямившись, и глаза ее горели, как угли… — Анладым… Но ты-то, бабка Хаджийка… ты-то с каких пор бунтаркой заделалась? Ведь ты с радостью принимала турок, я в вашем доме гостил как у друзей… Стало быть, ты меня обманывала, а?
— Я тебя не обманывала, Исмаил-ага. С радостью принимала я турок. И молила детей своих быть смирными… а потом сама их благословила.