Ценой потери — страница 11 из 17

1

Перед доктором Колэном лежала карточка с контурами человеческого тела. Рисунок сделал он сам, карточки были заказаны в Люке, так как у него уже не осталось ни малейшей надежды получить что-нибудь подходящее из Европы. Они слишком дешево стоили, вот в чем была вся беда. Такие заказы тончайшей пылью сыпались сквозь финансовое сито, которое просеивало его просьбы о присылке тех или иных материалов. В министерских низах не было чиновников, облеченных властью разрешить расход в каких-нибудь шестьсот франков, и у тамошних служащих не хватало мужества обеспокоить тех, кто старше чином, столь мизерным требованием. Теперь, когда доктору приходилось пользоваться этими карточками, несовершенство собственных рисунков раздражало его. Он провел пальцами по спине пациента и нащупал у него под левой лопаткой новый очаг уплотнения. Потом заштриховал это место на карточке и позвал:

— Следующий!

Если бы новое больничное здание было отстроено и новый аппарат для измерения температуры кожи установлен, может быть, ему удалось бы предотвратить образование вот этого бугорка. «Важно не то, что я сделал, — вспомнилось ему, — а то, что я еще сделаю!»

Эта оптимистическая фраза имела для доктора Колэна свой особый, иронический смысл.

Когда он только что приехал в эту страну, в Люке жил один грек, хозяин лавки, старик семидесяти с лишним лет, славившийся своей молчаливостью. Он был уже несколько лет женат на молодой африканке, которая не умела ни читать, ни писать. Все дивились на эту странную супружескую чету: он старый, и все больше молчит, она круглая невежда. Что между ними общего? Однажды грек увидел, как его приказчик африканец устроился с его женой в чулане при лавке, за мешками с кофе. Он ничего им не сказал, но на следующий день пошел в банк и взял все свои сбережения. Большую их часть он запечатал в конверт и опустил в почтовый ящик на двери местного приюта, всегда переполненного детьми-метисами, от которых матери старались отделаться. Остальные деньги грек оставил при себе, поднялся в верхнюю часть города, на ту улицу, где позади здания суда был гараж, торговавший допотопными автомобилями, и купил там машину — самую что ни на есть дешевую. Это была такая рухлядь, что, продав ее, хозяин гаража почувствовал угрызения совести, может, потому, что сам был грек. Тронуться с места она могла только в том случае, если ее пустить под уклон, но старик сказал, что ему это не важно. У него есть мечта: перед смертью хоть разок самому сесть за руль. Хотите назвать мечту причудой — пожалуйста. Тогда ему показали, как включить мотор, как нажать педаль акселератора, и, подтолкнув машину сзади, дали ей хороший старт. Грек съехал с горы и, выкатив на городскую площадь, где стоял его магазин, начал что есть силы сигналить. Прохожие удивлялись: старик обзавелся машиной и сам ею управляет! А когда он проезжал мимо своей лавки, приказчик выбежал посмотреть на это интересное зрелище. Старик объехал площадь во второй раз — останавливаться ему все равно было нельзя, так как с ровного места машина бы не двинулась, снова промчался мимо африканца, который подзадоривал его, махая ему рукой с порога, потом круто повернул руль, дал газ и, прокатив по своему приказчику, въехал в лавку, где машина и остановилась на веки вечные у кассового аппарата. Тут грек вылез из нее и, оставив все как есть, ушел в комнату за лавкой ждать полицию. Приказчик был жив, но у него были сломаны обе ноги и раздроблен таз, так что о женщинах ему отныне следовало забыть. Вскоре в лавку вошел начальник полиции. Он был совсем молодой, и это было его первое расследование, а грек считался уважаемой личностью в Люке. «Что же вы сделали?» — сказал начальник, входя в комнату за лавкой. «Важно не то, что я сделал, — ответил старик, — а то, что я еще сделаю!» — и он достал револьвер из-под подушки и выпалил себе в голову. С тех пор доктор Колэн частенько находил утешение в этом четко сформулированном ответе старого греческого лавочника.

Он снова крикнул:

— Следующий!

День выдался из ряда вон знойный и душный, больных пришло мало, и все они были какие-то вареные. Доктор до сих пор не переставал удивляться, до чего же трудно акклиматизируются люди даже в своей родной стране: африканцы страдают от жары не меньше европейцев. Вот так же мучительна была долгая зимняя ночь для шведки, которую он знал когда-то. Точно она была родом с юга. Больной, стоявший перед доктором, избегал встречаться с ним взглядом. На карточке было проставлено его имя: «Интенсиво», и хотя сейчас он действительно интенсивно думал о чем-то, мысли его бродили где-то далеко.

— Опять было плохо ночью? — спросил доктор.

Больной испуганно взглянул поверх докторского плеча, точно оттуда на него надвигалась какая-то опасность, и сказал:

— Да.

Веки у него были опухшие, белки в красных прожилках; вобрав в себя впалую грудь, он повел плечами вперед, точно закрывая корки книжного переплета.

— Это скоро пройдет, — сказал доктор. — Потерпи немножко.

— Я боюсь, — сказал больной на своем языке. — Когда наступит ночь, пожалуйста, вели связать мне руки.

— Неужели так тяжело?

— Да. Я боюсь за сына. Он спит рядом со мной.

Лечение препаратом ДДС было дело не простое. Реакция на это лекарство иной раз бывает просто ужасная. Если беда заключалась только в том, что прием ДДС вызывал боль в нервных стволах, пациента начинали пользовать кортизоном, но в некоторых случаях с наступлением темноты больные, которым давали ДДС, становились невменяемыми.

Человек повторил:

— Я боюсь. Я могу убить сына.

Доктор сказал:

— Это пройдет. Еще одна ночь, и все. Ты только помни, что тебе надо крепиться. Ты умеешь узнавать время по часам?

— Да.

— Я дам тебе часы, которые светятся, время по ним можно проверять и в темноте. Начнется у тебя в восемь часов. К одиннадцати станет хуже. Если тебе свяжут руки, ты будешь биться. Сдерживай себя, не бейся. Лежи и смотри на часы. К часу ночи будет совсем плохо, а потом начнет стихать. К трем ты почувствуешь себя лучше, вот как сейчас, а потом станет все легче и легче, и исступление пройдет. Не своди глаз с часов и помни, что я тебе говорил. Ну как, согласен?

— Да.

— Часы я принесу тебе еще засветло.

— Мой сын…

— Не беспокойся о сыне. Я попрошу монахинь, чтобы они приглядели за ним, пока тебе не полегчает. А твое дело смотреть и смотреть на часы. Стрелки движутся, и исступление тоже не будет стоять на месте. В пять часов утра зазвонит звонок. Тогда ты уснешь. То, что тебя мучит, уйдет. И не вернется больше.

Он старался говорить как можно убедительнее, но сам чувствовал, что жара глушит в его голосе всякую интонацию. Когда больной ушел, ему показалось, будто его выпотрошили и швырнули потроха прочь. Он сказал своему помощнику:

— Сегодня никого больше не приму.

— Там только шестеро.

— Что, в самом деле, мне одному не положено страдать от жары?

И все же чувство стыда шевельнулось в нем, когда он, как дезертир, покидал свой крохотный участок фронта, где тоже шла битва.

Может быть, это чувство и привело его еще к одному пациенту. Проходя мимо комнаты Куэрри, он увидел, что тот сидит за чертежной доской, дальше была комната отца Тома. Отец Тома тоже не работал в то утро — его классы, как и амбулатория, пустовали бы в такую жару. Паркинсон сидел на единственном в комнате стуле в одних пижамных штанах, вздержка в них, казалось, опоясывает яйцо, причем не очень надежно. Когда Колэн вошел к ним, отец Тома горячо говорил что-то на английском языке, несколько странном даже на слух доктора. Он уловил фамилию «Куэрри». В узком проходе между двумя кроватями негде было стать.

— Ну-с, мосье Паркинсон, — сказал Колэн, — как видите, вы не умерли. От легкой лихорадки не умирают.

— Что он говорит? — спросил Паркинсон отца Тома. — Вот тоска, когда ничего не понимаешь. Стоило норманнам завоевывать Англию, если мы до сих пор говорим на разных языках!

— Зачем он сюда пожаловал, отец Тома? Вы это выяснили?

— Он все расспрашивает меня о Куэрри.

— Это еще почему? Какое ему до него дело?

— Он только ради того и приехал, чтобы поговорить с ним.

— Тогда вполне бы мог отправиться в обратный путь на барже, потому что Куэрри разговаривать с ним не будет.

— Куэрри! Да, да, Куэрри! — сказал Паркинсон. — Что он там выкомаривает? Это же глупо! Какой смысл прятаться от Монтегю Паркинсона? Разве не ко мне мечтой стремится каждый человек? Цитата. Из Суинберна[34].

— Что же вы ему рассказали, отец?

Отец Тома сразу ощетинился:

— Я только подтвердил то, что ему говорил Рикэр.

— Ах, Рикэр? Ну, значит, он наслушался всякого вранья.

— Разве история с Део Грациасом вранье? И новая больница тоже вранье? Я надеюсь, что мне удалось подать все это в должном освещении.

— Какое же это освещение?

— Католическое, — ответил отец Тома.

Портативный «ремингтон» стоял здесь на столе рядом с распятием. По другую сторону распятия, точно второй разбойник, свисала с гвоздя фотокамера «роллефлекс». Доктор Колэн увидел на столе лист бумаги с машинописным текстом. Читать по-английски ему было проще, чем говорить. Он прочел заголовок: «Отшельник с берегов Великой реки» — и перевел осуждающий взгляд на отца Тома.

— Вы знаете, о чем тут?

— Это история Куэрри, — сказал отец Тома.

— Вот эта белиберда?

Колэн снова взглянул на страничку: «Такое имя дали туземцы неизвестному, появившемуся среди них в самом сердце Черной Африки». Колэн спросил:

— Qui etes-vous[35]?

— Паркинсон, — последовал ответ. — Вам уже было сказано: Монтегю Паркинсон. — Он разочарованно добавил: — Неужели это имя ничего вам не говорит?

Ниже на странице Колэн прочел: «…три недели, чтобы добраться на барже до этих диких мест. На седьмой день я заболел, и меня в бессознательном состоянии снесли на берег — укусы мухи цеце и москитов даром не проходят. Там, где Стэнли прокладывал себе путь пулеметами, сейчас ведется другая битва, на сей раз на благо африканцам, — битва со смертельной опасностью, с проказой… очнувшись, увидел, что лежу в больнице для прокаженных…»

— Но это все ложь, — сказал Колэн отцу Тома.

— Чего он кипятится? — спросил Паркинсон.

— Он говорит, что здесь у вас не совсем все… правда.

— Скажите ему, что здесь все вернее всякой правды. Это страница современной истории. Неужели вы воображаете, что Цезарь действительно сказал: «И ты, Брут?»[36] Это надо было сказать, и те, кто при сем присутствовал, — старик Геродот[37], что ли? Нет, он, кажется, был грек… значит, другой, Светоний[38] — проявили оперативность и сообразили, что тут требуется. Правду всегда предпочитают забыть. Питт потребовал на смертном одре пирожков со свининой, но история вложила ему в уста другое[39].

За извилистым ходом мысли Паркинсона не мог уследить даже отец Тома.

— Мои очерки надо помнить как исторические факты. Хотя бы от воскресенья до воскресенья. В следующем воскресном номере будет «Святой с прошлым».

— Вы тут что-нибудь понимаете, отец? — спросил Колэн.

— Не очень, — признался отец Тома.

— Зачем он сюда явился — причинять неприятности?

— Нет, нет! Ничего подобного. Я понял так, что его прислала в Африку газета писать о волнениях на британской территории. Туда он опоздал, но к тому времени начались беспорядки у нас в столице, и он приехал к нам.

— Не зная ни слова по-французски?

— У него был обратный билет первого класса до Найроби. Их газете не по средствам держать в Африке сразу двоих светил, как он выражается, и ему телеграфировали, чтобы он перебрался на нашу территорию. К нам он тоже опоздал, но тут до него дошли слухи о Куэрри. Он говорит, что ему нельзя возвращаться с пустыми руками, надо хоть чем-нибудь блеснуть. И вот в Люке он повстречался у губернатора с Рикэром.

— Что ему известно о прошлом Куэрри? Мы сами…

Паркинсон внимательно прислушивался к их спору, его глаза перебегали с одного лица на другое. Хватаясь время от времени за какое-нибудь одно понятное слово, он тут же делал поспешные, скоропалительные, ошибочные умозаключения.

— Оказывается, — продолжал отец Тома, — в редакциях английских газет есть так называемые морги. Стоит ему сделать телеграфный запрос, и они вышлют сюда конспективное изложение всех материалов, публиковавшихся о Куэрри.

— Как полицейское досье.

— Я уверен, что ничего компрометирующего там не будет.

— Неужели, — печально вопросил Паркинсон, — никто из вас не слыхал моего имени — Монтегю Паркинсон? Уж, кажется, следовало бы запомнить. — Было непонятно, смеется он над собой или нет.

Отец Тома сказал:

— Откровенно говоря, до вашего приезда…

— Имя мое написано на воде. Цитата. Из Шелли[40], — перебил его Паркинсон.

— А Куэрри знает, что тут затевается? — спросил доктор Колэн.

— Пока нет.

— Он только-только начинает привыкать. Ему хорошо здесь.

— Не торопитесь, доктор, — сказал отец Тома. — Есть и другая сторона вопроса. Наш лепрозорий может прославиться, как больница Швейцера, а англичане, по слухам, народ щедрый.

Фамилия Швейцер, видимо, помогла Паркинсону уловить смысл того, что говорил отец Тома. Он выпалил единым духом:

— Мои очерки публикуются одновременно в Соединенных Штатах, Франции, Германии, Японии и Южной Америке. Никто из ныне здравствующих журналистов…

— До сих пор мы как-то обходились без рекламы, отец, — сказал Колэн.

— Реклама — та же пропаганда. А специальным методам пропаганды обучают у нас в Риме.

— В Риме, отец, это, вероятно, более уместно, чем в Центральной Африке.

— Реклама может стать серьезной проверкой человеческих достоинств. Хотя лично я уверен, что Куэрри…

— Я никогда не увлекался жестокими видами спорта, отец. А уж таким, как охота на человека, и подавно.

— Вы преувеличиваете, доктор. Из всего этого может проистечь много добра. Вспомните, какая у вас всегда нехватка средств. Миссия не может финансировать лепрозорий. Государство не желает. Подумайте о своих пациентах.

— Может быть, Куэрри тоже наш пациент, — сказал Колэн.

— А, бросьте! Я говорю о прокаженных. Вы же сами всегда мечтали: были бы деньги, хорошо бы ввести восстановительную терапию для больных — для этих ваших беспалых калек.

— Может быть, Куэрри тоже калека, — сказал доктор и посмотрел на толстяка, сидевшего на стуле. — А где ему теперь проходить курс восстановительной терапии? Огни рампы противопоказаны увечным.

Дневная жара и вспышка взаимной злобы заставили их забыть об осторожности, и не они, а Паркинсон увидел, что человек, о котором здесь шел спор, уже переступил порог комнаты отца Тома.

— Здравствуйте, Куэрри, — сказал Паркинсон. — А я не узнал вас тогда, на барже.

Куэрри ответил:

— Я вас тоже не узнал.

— Слава Богу, что вы не кончились, как все эти беспорядки, — сказал Паркинсон. — Ну вот, по крайней мере один материальчик мне обеспечен. Нам с вами надо потолковать, друг мой.

2

— Вот это и есть новая больница? — сказал Паркинсон. — Я, правда, мало что смыслю в таких делах, но, по-моему, ничего оригинального в ней нет. — Он наклонился над чертежом и сказал явно с намерением вызвать на разговор: — Что-то в этом роде есть в одном из наших городов-спутников. То ли в Хэмел-Хэмпстеде, то ли в Стивнидже.

— Тут архитектуры нет и в помине, — сказал Куэрри. — Это дешевое строительство, только и всего. Чем дешевле обойдется, тем лучше. Главное, чтобы выдержало жару, дожди и влажность воздуха.

— И для строительства этой больницы им требуется такой, как вы?

— Да. У них нет строителя.

— И вы решили остаться здесь до конца, пока не построят?

— Останусь и дольше.

— Значит, в рассказах Рикэра какая-то доля правды есть?

— Сомневаюсь. По-моему, ни одному его слову нельзя верить.

— Но похоронить себя здесь — это действительно под стать только святому!

— Нет. Я не святой.

— Тогда кто же вы? Чем вы руководствуетесь в своих поступках? Я о вас много чего знаю. Сводку по вашему досье мне выслали, — сказал Паркинсон. Он опустился всей своей тяжестью на кровать и добавил доверительным тоном: — Ведь вы не из тех, кто любит ближних своих, а? Речь идет, понятно, не о женщинах.

Растленность обладает гипнотической силой, а в Паркинсоне она так и лезла в глаза, будто фосфоресцируя у него на коже. Все доброе давно скончалось от удушья в этой горе мяса. Священника, может быть, не ужасает греховность человека, но горечь и разочарование он способен чувствовать. Паркинсона же чужие грехи просто радовали. Огорчить его могла только собственная неудача, разочаровать — сумма, проставленная в чеке.

— Вы слышали, как меня только что назвал доктор? Увечным. Среди прокаженных есть такие, которых болезнь сначала обгложет, елико возможно, а потом оставит.

— По вашему виду этого не скажешь, вы пока что целехоньки, — ответил Паркинсон, разглядывая пальцы лежащие на чертежной доске.

— Я истратил себя до конца. И вот это место, где мы с вами находимся, и есть конец. Дальше никуда не уедешь — ни по дороге, ни по реке. Вас ведь тоже прибило здесь к берегу?

— Э, нет! У меня дело.

— На барже я вас испугался, а теперь не боюсь.

— Не понимаю, что во мне страшного. Человек как человек.

— Нет, — сказал Куэрри. — Вы такой же, как я. Творческие люди — это порода особая. Если они что теряют, их потери больше, чем у других. Каждый из нас, на свой лад, конечно, священник, лишенный сана. Сознайтесь, ведь и у вас когда-то было призвание — может, к писательству.

— При чем это тут? Почти все журналисты так начинают.

Паркинсон сдвинул с места свои ягодицы, будто поволочил два мешка, и кровать прогнулась под его тяжестью.

— А кончают… на ваш манер?

— К чему вы, собственно, клоните? Хотите оскорбить меня? Пустая затея, мосье Куэрри. Не выйдет.

— Зачем мне вас оскорблять? Мы с вами два сапога пара. Я начинал архитектором, а кончаю как простой строитель. В таком продвижении мало приятного. А в вашем финише, Паркинсон, есть какая-нибудь приятность?

Куэрри посмотрел на страницу машинописного текста, которую он прихватил с собой из комнаты отца Тома.

— Работа, она работа и есть.

— Безусловно.

— Она кормит меня, — сказал Паркинсон.

— Да.

— И напрасно вы приравниваете нас друг к другу. Я, по крайней мере, живу и наслаждаюсь жизнью.

— Ну, еще бы! Ублажаете свою плоть. Любите покушать, Паркинсон?

— Приходится ограничивать себя. — Он поймал болтающийся угол полога от москитов и отер им лоб. — Я вешу двести пятьдесят фунтов.

— Ну а женщины, Паркинсон?

— Почему, собственно, вы меня расспрашиваете? Я сам пришел взять у вас интервью. Ну, конечно, иной раз случается — переспишь, но в жизни каждого мужчины наступает такое время, когда…

— Вы моложе меня.

— Сердце начинает пошаливать.

— Значит, вы тоже истратили себя до конца, Паркинсон? И вот где мы оба очутились. Двое увечных. Таких, наверно, много на белом свете. Надо бы нам придумать какой-нибудь масонский знак, что ли, чтобы опознавать друг друга.

— Я не увечный. У меня есть работа. Самые крупные газеты перепечатывают…

Ему, видимо, хотелось во что бы то ни стало подчеркнуть свое полное несходство с Куэрри. Как больной, который обнажается перед врачом, он старался доказать, что у него нет ни уплотнений на коже, ни узелков — словом, ничего такого, что могло бы поставить его на одну доску с другими прокаженными.

— Было время, — сказал Куэрри, — когда вы не написали бы этой фразы о Стэнли.

— Маленький ляпсус, подвела география, только и всего. События надо драматизировать. Это первый урок, который преподают репортерам нашей «Пост», — приперчивайте материал. И вообще никто этой ошибки не заметит.

— А вы написали бы обо мне всю правду?

— Существуют законы о клевете в печати.

— Я бы не стал привлекать вас к ответственности. Обещаю вам. — Он прочел вслух газетный анонс: — «Святой с прошлым. Вот так святой!»

— Вы так уверены, что Рикэр судит о вас неправильно? Ведь мы же по-настоящему себя не знаем.

— Надо знать, если хочешь вылечиться. Когда доходишь до точки, тут все ясно. Когда пальцев у тебя не осталось ни на руках, ни на ногах и соскобы, взятые с кожи, дают отрицательные результаты, тогда ты уже никому не причинишь вреда. Ну так как, Паркинсон, напишете обо мне всю правду, если услышите ее от меня самого? Да нет, где вам! Ваша болезнь не изжила себя. Вы все еще бациллоноситель.

Паркинсон обратил па Куэрри страдальческий взор. У него был вид человека, доведенного пыткой до изнеможения, готового признать все, в чем его обвиняют.

— Если я осмелюсь, меня тут же выпрут из газеты, — сказал он. — Рисковать хорошо, когда ты молод. Мне далеко до вечного блаженства и т. д. и т. п. Цитата. Из Эдгара Аллана По.

— Это не Эдгар По.

— Такие пустяки никто не замечает.

— Каким же прошлым вы меня наградили?

— Ну-с, вспомним, например, дело Анны Морель. Было такое? О нем писали даже английские газеты. Ведь как-никак мать у вас была англичанка. А вы к тому времени как раз закончили постройку той модернистской церкви в Брюгге.

— Только не в Брюгге. Что же там у вас сказано об этом?

— Что она покончила с собой из-за любви к вам. Восемнадцати лет. Из-за сорокалетнего.

— С тех пор прошло больше пятнадцати лет. Неужели у газет такая длинная память?

— Нет. К нашим услугам морг. Вот я и опишу в лучших литературных традициях воскресных выпусков, как вы приехали сюда, чтобы искупить…

— Газеты, вроде вашей, не обходятся без мелких ошибочек. Ту женщину звали не Анна, а Мари. Ей было не восемнадцать, а двадцать пять лет. И она покончила с собой вовсе не из-за любви ко мне. Ей нужно было во что бы то ни стало спастись от меня. Вот и все. Так что — видите? — мне искупать нечего.

— Она хотела спастись от любимого человека?

— Вот именно. Женщине, должно быть, невыносимо еженощно предаваться любви с безотказно действующим механизмом. Я никогда не разочаровывал ее. Она бросала меня несколько раз, и каждый раз я заставлял ее возвращаться. Мое тщеславие, видите ли, не допускало, чтобы женщина сама меня бросила. Бросать должен был я.

— Как же вы ее возвращали?

— Мы, люди искусства, обычно проявляем способности и в смежных областях. Художник пописывает. Поэт возьмет да и сочинит какой-нибудь мотивчик. Я в те годы был недурным актером. Один раз пустил в ход слезы. Потом принял большую, но конечно не смертельную, дозу нембутала. Потом завел роман с другой женщиной, чтобы эта поняла, чего она лишится, если уйдет от меня. Я даже сумел внушить ей, что не смогу без нее работать. Убедил, что отойду от церкви, если моя вера лишится ее поддержки — она была доброй католичкой, даже в постели. В глубине души я, конечно, от церкви уже давно отошел, но она даже не подозревала этого. Немножко-то я верил, как чуть ли не все мы верим, но главным образом по большим праздникам — на Рождество, на Пасху, когда воспоминания детства будят в нас нечто вроде набожности. А она всегда принимала это за любовь к Господу Богу.

— И все-таки ради чего-то вы приехали сюда, к прокаженным.

— Не ради искупления грехов, мистер Паркинсон. Женщин было много и после Мари Морель, и до нее. Еще лет десять я, пожалуй, как-то ухитрялся верить в свои собственные чувства: «родная моя», «tout a toi»[41] и прочее, тому подобное. Мы стараемся избегать повторения одних и тех же фраз, стараемся принять для каждой женщины ей удобное положение, хотя, по Аретино, таких положений насчитывается только тридцать два, а ласкательных слов у нас в запасе и того меньше. Но в конце-то концов, у большинства женщин оргазм легче всего наступает в самом обычном положении, и мы сопровождаем его самыми обычными словами. Мне понадобилось только время — понять, что это не любовь, что по-настоящему я никогда не любил. Я лишь принимал любовь. И вот тогда на меня навалилась скука. Потому что я обманывал самого себя не только с женщинами, я обманывал себя и с работой.

— Вашу славу никто и никогда не ставил под сомнение.

— Будущее поставит! Склонился сейчас над чертежной доской на глухой улочке Брюсселя юнец, который со временем развенчает меня. Любопытно бы поглядеть, какой собор он выстроит. Впрочем, нет. Если б было любопытно, меня бы сюда не занесло. Этого юнца не лишат сана. Он пройдет искус в послушании.

— Не пойму, что вы несете, Куэрри? Так и кажется, будто Рикэра слушаешь!

— Да? Может быть, он тоже с масонским знаком?

— Если вас одолевает скука, почему бы вам не скучать с комфортом? Квартирка в Брюсселе или вилла на Капри. Ведь вы состоятельный человек, Куэрри.

— Скучать с комфортом вдвое хуже. Я думал, что, может быть, здесь, где столько мук и столько страха, мне удастся отвлечься от… — Он взглянул на Паркинсона. — Уж, кажется, кто-кто, а вы должны бы меня понять.

— Ровным счетом ничего не понимаю!

— Неужели я такое чудовище, что даже вы?..

— А как же ваша работа, Куэрри? Что бы вы ни говорили, она-то вам не могла наскучить? Ведь вы пользовались бешеным успехом.

— Вы о деньгах? Но я же сказал, что работал я плохо! Что такое мои церкви по сравнению с Шартрским собором? В них, конечно, виден мой почерк — Куэрри не спутаешь с Корбюзье[42]. Но кому из нас известно имя шартрского зодчего? Он о славе не помышлял. Им двигала любовь, а не тщеславие, любовь и, надо полагать, вера. Строить церковь, не веруя в Бога, — в этом отчасти есть что-то непорядочное правда? Подметив это за собой, я взял заказ на строительство городской ратуши, но ведь веры в политику у меня тоже не было. Посмотрели бы вы на ту нелепую коробку из железобетона и стекла, которую я водрузил на злосчастной городской площади! Понимаете, что произошло? Я увидел ниточку у себя на обшлаге, потянул за нее, и весь свитер стал разматываться. Может быть, правда нельзя верить в какое-нибудь божество, не любя человека, или наоборот: нельзя любить человека, не веруя в божество? Вот говорят: «сила любви, сила любви». А откуда взять творческие силы, чтобы любить самому? Обычно тем дело и ограничивается, что ты любим, — если тебе повезло.

— Допустим, все это правда. Но зачем вы мне это говорите, мосье Куэрри?

— А затем, что вас правда не шокирует, хотя всю правду обо мне вы вряд ли напишете. Может быть, — как знать! — после нашего разговора вы откажетесь от той нелепой душеспасительной дребедени, которую распространяет обо мне Рикэр? Я не Швейцер. Боже мой! Как бы этот человек не довел меня до того, что мне захочется соблазнить его жену. Тогда, по крайней мере, он запоет по-другому.

— А вы ручаетесь за успех?

— Как ни грустно, Паркинсон, но не хвастливость, а опыт заставляет меня ответить на ваш вопрос утвердительно.

Паркинсон с неожиданной для него уважительностью развел руками. Он сказал:

— Я видеть близ себя хочу лишь толстяков, худые люди могут быть опасны. Цитата. Из Шекспира. На сей раз точно. А вот я даже не знал бы, с чего начать.

— Начинайте с читательниц вашей «Пост». Вы пользуетесь у них успехом, а успех как возбуждающее средство, действует безотказно. Самая легкая добыча, Паркинсон, замужние дамы. Молоденькая девица чаще всего действует с оглядкой, а замужней уже ничто не грозит. Муж в конторе, ребятишки в детском саду, предохранительный колпачок в сумочке. Замуж она выскочила, ну, скажем, в двадцать лет, и почему бы ей не предпринять небольшую прогулочку в сторону, пока не стукнуло тридцать? Если муж у нее тоже молодой — пусть это вас не смущает, — может быть, она пресытилась молодостью. От людей нашего с вами возраста можно не ждать сцен ревности.

— Все, что вы говорите, имеет весьма отдаленное отношение к любви. По вашим собственным словам, вас любили. Если не ошибаюсь, вы даже посетовали на это. Но, может, я все-таки ошибаюсь? Сами понимаете, чего же еще ждать от какого-то паршивого журналиста!

— Где признательность, там недолго — увы, совсем недолго — и до любви. Самая очаровательная женщина почувствует признательность даже к стареющему мужчине, такому, как я, если она снова познает с ним наслаждение. После десяти лет в одной и той же постели молоденький розан несколько увядает, а теперь он вновь расцвел. Муж видит, как она похорошела. Дети для нее уже не обуза. Она, как и в былые дни, проявляет интерес к своим хозяйским обязанностям. Намекает кое на что самым близким подругам, потому что быть любовницей знаменитого человека — это повышает ее уважение к самой себе. Интрижка подходит к концу. Начинается роман.

— Ну и каналья же вы, да какая бесчувственная! — с глубочайшим уважением произнес Паркинсон, точно отзываясь о владельце газеты «Пост».

— Вот и напишите об этом вместо той душеспасительной белиберды.

— Нельзя, никак нельзя. Наша газета предназначена для семейного чтения. Конечно, в слове «прошлое» есть определенный привкус, но тут подразумевается отказ от прежних безумств, а не от добродетелей, правда? Мы коснемся мадемуазель Морель со всей возможной деликатностью. Ну, а Гризон… был такой, а?

Куэрри молчал.

— Какой смысл отрицать? — сказал Паркинсон. — Гризон тоже мумифицирован в нашем морге.

— Да, был такой. Вспоминаю. Но без всякого удовольствия, потому что я не любитель фарсов. Гризон занимал крупную должность в министерстве почт и телеграфа. Он вызвал меня на дуэль, как только я бросил его жену. На современную фиктивную дуэль, когда стреляют куда угодно, только не в противника. Меня так и подмывало нарушить дуэльный кодекс и подранить его, но тогда эта женщина вообразила бы, что мною двигала пылкая любовь. За все время нашей связи он, бедняга, ни на что не жаловался, но, когда я бросил ее, она стала закатывать своему супругу такие сцены на людях… Я был гораздо милосерднее к нему, чем его собственная жена.

— Удивляюсь, почему вы все это мне выкладываете, — сказал Паркинсон. — Обычно в беседах со мной люди бывают более сдержанны. Впрочем, был один убийца, так он говорил не меньше вашего.

— Может быть, болтливость — характерное свойство убийц?

— Этого молодчика не повесили, и я выдал себя за его брата и по два раза в месяц ходил к нему в тюрьму. Но все-таки ваше поведение меня удивляет. Поначалу вы не показались мне таким уж разговорчивым.

— Я ждал вас, Паркинсон, вас или вам подобного. Ждал, хотя и побаивался.

— Да, но почему?

— Вы мое зеркало. С зеркалом разговаривать можно, но все-таки страшновато. Оно дает слишком точное отражение. Если бы я поговорил с отцом Тома вот так, как с вами, он извратил бы каждое мое слово.

— Весьма вам признателен за добрый отзыв.

— Добрый отзыв? Да я чувствую к вам не меньшую неприязнь, чем к самому себе. Мне было почти хорошо здесь перед вашим приездом, Паркинсон, а говорил я с вами сейчас для того, чтобы у вас не осталось поводов задерживаться в лепрозории. Интервью окончено, и признайтесь, что более интересного у вас никогда не было. Ведь вам не нужно знать, какого я мнения о Гропиусе[43]? Ваши читатели, наверно, понятия не имеют, кто такой Гропиус.

— Тем не менее у меня вот тут набросаны кое-какие вопросы, — сказал Паркинсон. — Может, перейдем к ним, поскольку путь теперь расчищен?

— Я сказал, что интервью окончено.

Не вставая с кровати, Паркинсон наклонился вперед и тут же откинулся к стене, словно китайский болванчик, изображающий тучного божка благоденствия. Он сказал:

— Что является для вас основной побудительной силой, мосье Куэрри, — любовь к Богу или любовь к человечеству? Как по-вашему, что ожидает христианство в будущем? Не под влиянием ли Нагорной проповеди[44] вы решили посвятить свою жизнь прокаженным? Кто ваш любимый святой? Верите ли вы в действенность молитвы?

Он кончил хохотом, и его огромный живот заколыхался, точно дельфин на волнах.

— Возможны ли чудеса в наши дни? Посетили ли вы Фатиму? — Он встал с кровати. — И прочая тому подобная чепуха. «В своей каморке с голыми стенами, в самом сердце черного континента один из величайших зодчих современности и один из известнейших католиков наших дней открыл душу корреспонденту „Пост“. Монтегю Паркинсон, который был в Южной Корее в пору самых горячих событий, проявил оперативность и на сей раз. В воскресном номере он откроет нашим читателям основную побудительную силу поступков мосье Куэрри. Эта побудительная сила — сокрушение о прошлом. Подобно многим канонизированным святым, Куэрри искупает свою бурную молодость служением людям. Святой Франциск был самым веселым ветрогоном, какого только знал веселый городок — по-старинному Фиренце, а по-нашему Флоренция».

Паркинсон вышел в нестерпимое сияние конголезского дня, но решил, что еще не все сказано. Он повернул назад, уткнулся лицом в сетку и словно брызнул сквозь нее словами:

— В воскресном номере «Самоубийство из-за любви». Вы мне так же мало симпатичны, Куэрри, как и я вам, но я вас превознесу. Я вас так превознесу, что вам воздвигнут здесь памятник у реки. Отчаянно безвкусный — известно, какие они бывают. Но воспротивиться этому вы не сможете, потому что вас тогда не будет в живых. Представляете? Вы стоите на коленях в окружении ваших гнусных прокаженных и учите их молиться Богу, в которого сами не верите, а птички тем временем какают вам на голову. То, что вы религиозный шарлатан, Куэрри, меня мало трогает, но я не позволю вам использовать меня для облегчения вашей кровоточащей совести. И если лет через двадцать к месту вашего упокоения начнется паломничество, я нисколько не удивлюсь. Вы уж поверьте мне, вот так она и пишется, история. Exegi monumentum[45]Цитата. Из Вергилия.

Куэрри вынул из кармана письмо с емкой заключительной фразой, которая, впрочем, могла быть и вполне искренней. Письмо пришло от той женщины, о существовании которой Паркинсон не знал: морг «Пост» оказался не настолько велик, чтобы вместить все трупы, какие были. Он снова перечитал его под впечатлением разговора с Паркинсоном. «Ты помнишь?» Эта женщина не признавала, что когда умирает чувство, вместе с ним умирает и память о прошлом. Приходилось принимать ее воспоминания на веру, потому что в правдивости ей никто бы не отказал. Она была как та гостья, которая требует в хаосе закончившейся пирушки, чтобы ей отыскали ее собственную коробку спичек.

Он подошел к кровати и лег. Горячая подушка накалила шею, но сегодня ему было бы трудно вынести общество миссионеров за завтраком. Он подумал: одно-единственное я мог делать, и теперь это оправдает мое пребывание здесь. Обещаю и тебе, Мари, и тебе, Toute a toi, и другим тоже: ни со скуки, ни из тщеславия не стану я больше завлекать другое человеческое существо в свою безлюбую пустыню. Никому не причиню я больше зла, думал он и радовался, как радуется прокаженный, когда больничное затворничество наконец-то раскрепощает его от боязни заразить других. Мари Морель уже много лет как исчезла у него из мыслей, а сейчас он вспомнил тот день, когда впервые услышал ее имя. Он услышал его от студента — молодого архитектора, которому он помогал в занятиях. Они съездили на день в Брюгге и вернулись в залитый неоновым светом вечерний Брюссель и у Северного вокзала случайно столкнулись с этой девушкой. Он немного позавидовал своему скучному, ничем не примечательному спутнику, когда при виде его она вся просияла на ярком свету. Приходилось ли кому наблюдать, чтобы мужчина улыбался женщине так, как женщина вдруг улыбнется любимому — где-нибудь на автобусной остановке, в поезде, в бакалейной лавке за покупкой круп, улыбнется невзначай, такой непосредственной, открытой, такой радостной улыбкой? Обратное, пожалуй, тоже будет правильно. Ни один мужчина не способен улыбаться так деланно, как улыбается девица в зале публичного дома. Но та девица, думал Куэрри, подражает чему-то настоящему. У мужчин таких образцов для подражания нет.

Вскоре у него уже не было причин завидовать своему тогдашнему спутнику. Даже в те давние годы он умел давать нужное направление потребности в любви, присущей каждой женщине. Женщине? Она была моложе того студента, фамилия которого выскочила у него из памяти, какая-то некрасивая фамилия, вроде Хоге. Мари Морель умерла, а бывший студент, вероятно, жив и строит разным буржуа загородные виллы — эдакие агрегаты для житья. Куэрри обратился к нему, лежа на кровати:

— Простите меня. Я ведь и в самом деле был убежден, что не причиняю вам зла. Я и в самом деле думал в те годы, что мною движет любовь.

Бывает такой период в жизни, когда человек с весьма скромными актерскими данными может обмануть даже самого себя.

ЧАСТЬ V