В 1860 году правильным считалось появляться на свет в домашней обстановке. Ныне, по предписаниям высоко вознесшихся эскулапов, первые крики младенцев должны раздаваться непременно в анестезированной – и желательно с духом последних веяний! – больничной атмосфере. Так что мистер и миссис Роджер Баттон опередили моду на полвека, когда в один из летних дней 1860 года решили, что их первый ребенок должен появиться на свет в больнице. Мы уже никогда не узнаем, имел ли влияние данный анахронизм на удивительную историю, которую я решил записать.
Я просто расскажу вам, что случилось, а вы уж судите сами.
Семья Роджера Баттона занимала завидное общественное и финансовое положение в довоенном Балтиморе. Они были родней Этой Семье и Той Семье, что – как известно любому южанину – гарантировало им членство в среде многочисленной высшей знати, из которой и состояла основная масса населения Конфедерации. Очаровательный древний обычай обзаведения детьми им довелось испытать на себе впервые, так что мистер Баттон, естественно, нервничал. Он надеялся, что будет мальчик, и тогда его можно будет отправить в Коннектикут, в Йельский университет, ведь в этом заведении сам мистер Баттон на протяжении четырех лет был известен под довольно-таки ожидаемой кличкой Пуговка.
В тот сентябрьский день, когда ожидалось величайшее событие, он вскочил с постели в шесть утра, оделся, поправил и без того безупречный галстук и вышел на балтиморскую улицу, спеша в больницу, чтобы поскорее узнать, не явилась ли из тьмы ночной в лоно его новая жизнь.
Не дойдя сотни ярдов до Мэрилендского частного госпиталя для леди и джентльменов, он увидел их семейного врача, доктора Кини, который как раз спускался по ступеням, потирая руки – как бы умывая их, – как того и требует от доктора неписаная профессиональная этика.
Президент оптовой торговой фирмы «Роджер Баттон и Компания» мистер Роджер Баттон, забыв об условностях, вдруг побежал к доктору Кини, чего никак нельзя было ожидать от джентльмена-южанина тех живописных времен.
– Доктор Кини! – крикнул он. – Эй, доктор Кини!
Доктор услышал его, обернулся и остановился, поджидая. На его медицински-суровом лице по мере приближения мистера Баттона все четче проступало какое-то странное выражение.
– Ну, как? – потребовал ответа мистер Баттон, даже не переведя дыхания. – Что там? Как она? Мальчик? Нет? Что…
– Выражайтесь яснее, – резко оборвал его доктор Кини и посмотрел на него с непонятным раздражением.
– Скажите же, родился ли ребенок? – взмолился мистер Баттон.
Доктор Кини нахмурился:
– Ну да, можно сказать и так, до некоторой степени… – И снова бросил на мистера Баттона странный взгляд.
– С моей женой все в порядке?
– Да.
– Мальчик или девочка?
– Ну вот что! – воскликнул доктор Кини с неприкрытым раздражением. – Идите и смотрите сами! Воз-му-ти-тель-но! – Он выпалил последнее слово по слогам, затем отвернулся, пробормотав: – И как же, позвольте узнать, может такой случай отразиться на моей репутации, а? Еще один такой – и я погиб! Такое кого хочешь уничтожит!
– Да что случилось? – ничего не понимая, спросил мистер Баттон. – Тройня?
– Нет, не тройня! – оборвал его доктор. – Что говорить? Можете сами пойти и посмотреть. И ищите себе другого врача. Я был у постели вашей матушки, когда вы явились на свет, молодой человек, я уже сорок лет с вашей семьей, но теперь я умываю руки! Я больше никогда не хочу видеть ни вас, ни вашу родню! Прощайте!
Он резко развернулся, молча забрался в свой стоявший у тротуара фаэтон и уехал прочь, даже не обернувшись.
Ошеломленный мистер Баттон так и остался стоять на тротуаре, дрожа от головы до пят. Что за несчастье приключилось? У него вдруг совсем пропало желание идти в Мэрилендский частный госпиталь для леди и джентльменов, и лишь некоторое время спустя он с огромным усилием заставил себя подняться по лестнице и войти в здание.
В слабо освещенном холле за столом сидела медсестра. Поборов робость, мистер Баттон подошел поближе.
– Доброе утро! – поздоровалась она, с улыбкой глядя на него снизу вверх.
– Доброе утро… Я… Меня зовут Баттон.
Услышав это, девушка изменилась в лице. Она в неподдельном ужасе вскочила и чуть не бросилась бежать, сдержавшись лишь ценой огромного усилия.
– Покажите моего ребенка, – сказал мистер Баттон.
Медсестра охнула.
– Да-да, конечно! – вскрикнула она. – Наверх. Прямо наверх! Вам вот туда!
Она показала, куда идти, и мистер Баттон, в холодном поту, неуверенно повернулся и пошел на второй этаж. В верхнем холле он обратился к другой медсестре, несшей куда-то таз.
– Меня зовут Баттон, – с трудом выговорил он. – Покажите мне…
Бац! Таз грохнулся на пол и покатился к лестнице. Бац! Бац! Таз поскакал по лестнице вниз, будто поддавшись всеобщему ужасу, внушаемому этим господином.
– Покажите моего ребенка! – Мистер Баттон уже почти кричал; еще немного – и он упадет в обморок.
Бах! Таз достиг первого этажа. Акушерке удалось взять себя в руки, и она одарила мистера Баттона холодным, презрительным взглядом.
– Хорошо, мистер Баттон, – глухо сказала она. – Хорошо же! Но неужели вы не понимаете, во что вы нас тут всех превратили и что с нами теперь будет? Это совершенно возмутительно! От репутации нашего госпиталя не останется и камня на камне после…
– Короче! – хрипло воскликнул он. – Я больше не в силах все это выслушивать!
– Пожалуйста, за мной, мистер Баттон.
Он поплелся за ней. Пройдя по длинному коридору, они подошли к помещению, из которого доносились крики и вопли разной степени громкости – да-да, позднее такие палаты прозовут музыкальными. Они вошли.
Рядами вдоль стен стояло с полдюжины белых эмалированных колыбелек на колесах, на изголовье каждой был прицеплен ярлычок.
– И где же мой? – судорожно сглотнул мистер Баттон.
– Вон там! – ответила акушерка.
Мистер Баттон взглянул в направлении, указанном ее пальцем, и вот что он увидел: в одну из колыбелек был, на сколько можно, втиснут завернутый в толстое белое одеяльце старик лет семидесяти. Его редкие волосы были почти совсем седыми, а с подбородка свисала длинная серая борода, нелепо раскачиваясь взад-вперед от теребившего ее ветерка из окошка. Он посмотрел на мистера Баттона тусклыми, поблекшими глазами, в которых читался один огромный вопрос.
– Я что, сошел с ума? – разразился мистер Баттон; его страх сменился яростью. – Что это за отвратительные медицинские шутки?
– Нам тут не до шуток, – строго ответила акушерка. – И я понятия не имею, в своем ли вы уме, но могу вас уверить, что это именно ваш ребенок!
На лбу мистера Баттона опять выступила испарина. Он закрыл глаза, затем открыл и снова посмотрел туда. Ошибки не было: он видел перед собой мужчину семидесяти лет, то есть ребенка семидесяти лет, ребенка, чьи ножищи не помещались в колыбель и свисали по бокам!
Старик некоторое время безмятежно смотрел то на него, то на акушерку, а затем вдруг заговорил надтреснутым старческим голосом.
– Ты мой отец? – спросил он.
Мистер Баттон и акушерка резко вздрогнули.
– Если да, – ворчливо продолжал старик, – то будь так добр, забери меня отсюда. Или хотя бы сделай так, чтобы они сюда принесли кресло-качалку, да поудобнее!
– Во имя Господа, откуда ты взялся? Кто ты такой? – в бешенстве воскликнул мистер Баттон.
– Точно тебе не скажу, – проворчал нытик, – потому что я только что родился, точно знаю только, что фамилия моя Баттон.
– Ты лжешь! Ты обманщик!
Старик устало повернулся к акушерке.
– Вот как он рад новорожденному, – слабым голосом посетовал он. – Скажите же ему, что он ошибается, давайте же!
– Вы ошибаетесь, мистер Баттон, – строго сказала акушерка. – Это ваш ребенок, и вам придется с этим смириться. Мы вынуждены просить вас забрать его домой как можно скорее – лучше прямо сегодня.
– Домой?! – не веря, переспросил мистер Баттон.
– Да, мы не можем держать его здесь. Понимаете, мы действительно не можем!
– Я этому крайне рад, – опять заныл старик. – Что за место для карапуза, обожающего тишину! Из-за этого воя и воплей я ни минуты не спал! Я просил чего-нибудь поесть, – тут в его голосе послышалось пронзительное негодование, – а они принесли мне бутылочку молока!
Мистер Баттон рухнул на стул рядом с сыном и закрыл руками лицо.
– Боже мой! – пробормотал он в полнейшем ужасе. – Что люди скажут? И что мне теперь делать?
– Вы должны забрать его домой, – настойчиво повторила акушерка. – Немедленно!
Перед глазами мученика со всей ужасающей ясностью возникла гротескная картина: вот он идет по людным городским улицам, а рядом с ним шагает это внушающее ужас явление…
– Не могу… Я не могу, – простонал он.
Люди станут останавливаться, чтобы поговорить, и что он будет говорить? Он будет вынужден представлять его, этого древнего старца: «Это мой сын, родился сегодня под утро». А затем старик подоткнет свое одеяльце, и они побредут дальше, мимо суетливых лавок, мимо невольничьего рынка – на одно жуткое мгновение мистер Баттон страстно пожелал, чтобы его сын родился черным! – мимо роскошных домов фешенебельного квартала, мимо дома престарелых…
– Ну-ка, сейчас же возьмите себя в руки! – скомандовала акушерка.
– Послушайте-ка, – вдруг заговорил старик, – если вы вдруг подумали, что я пойду домой в этом одеяльце, то вы решительно заблуждаетесь!
– Дети всегда в одеяльцах!
Злобно крякнув, старик взмахнул маленькой белой пеленкой.
– Смотри! – дрожащим голосом сказал он. – Вот что они мне дали!
– Все дети такие носят, – натянуто сказала акушерка.
– Ну что ж, – сказал старик, – сейчас увидите, что на этом ребенке ровно через две минуты не будет вообще ничего! Одеяло колется. Дали бы хоть простыню, что ли.
– Нет, только не снимай! – быстро сказал мистер Баттон и повернулся к акушерке: – Что посоветуете?
– Сходите в магазин и купите сыну одежду.
Уже в нижнем холле до мистера Баттона донесся голос сына:
– И трость, папаша! Мне нужна трость…
Выйдя на улицу, мистер Баттон в ярости хлопнул дверью.
II
– Доброе утро, – нервно поздоровался мистер Баттон с приказчиком универмага «Чезапик Драй Гудс». – Мне нужна одежда для моего ребенка.
– Сколько лет вашему ребенку?
– Ну, где-то шесть часов, – не подумав, ответил мистер Баттон.
– Отдел для младенцев с другой стороны.
– Ох, даже не знаю… Не думаю, что мне это подойдет. У меня… Он очень крупный ребенок, необычный. На редкость… крупный.
– Там есть самые большие детские размеры.
– А где отдел для подростков? – спросил мистер Баттон в отчаянной попытке сменить тему. Ему показалось, что приказчик уже догадался о его позорной тайне.
– Здесь.
– Ну… – Он замешкался.
Сама мысль о том, чтобы одеть сына во взрослую одежду, казалась невыносимой. Вот если бы только удалось найти очень большой подростковый костюмчик… Тогда можно будет отрезать эту длинную ужасную бороду, покрасить волосы в темный цвет, и худшее будет надежно спрятано, а ему удастся сохранить хотя бы толику своей пошатнувшейся самооценки, не говоря уже о положении в балтиморском обществе…
Однако энергичное исследование подросткового отдела показало, что здесь нет подходящего костюмчика для новорожденного Баттона. Само собой, виноват был магазин, ведь в таких случаях всегда виноват магазин!
– Простите, сколько, вы сказали, вашему мальчику? – с любопытством осведомился приказчик.
– Ему? Шестнадцать…
– Ах, прошу прощения! Мне послышалось, будто вы сказали «шесть часов». Отдел для юношей в следующем крыле.
Мистер Баттон в печали пошел прочь. Но вдруг остановился, просиял и показал пальцем на манекен в витрине.
– Вот! – воскликнул он. – Я возьму этот костюмчик! Вон тот, что на манекене!
Приказчик посмотрел на витрину.
– Но, – возразил он, – это же не детский костюм… Ну, то есть детский, но это ведь для маскарада! Он же вам будет впору!
– Заверните! – нервно, но твердо заявил покупатель. – Это то, что нужно!
Изумленный приказчик повиновался.
Вернувшись в госпиталь, мистер Баттон вошел в палату и почти швырнул сверток сыну.
– Вот тебе одежда! – выпалил он.
Старик развязал веревку и стал недоуменно рассматривать покупку.
– Выглядит как-то странно, – пожаловался он. – Я не желаю, чтобы меня наряжали как клоуна…
– А я не желаю, чтобы клоуна делали из меня! – яростно перебил его мистер Баттон. – Как ты выглядишь – не твое дело! Сейчас же надевай, а не то… А не то я тебя отшлепаю! – Он неуверенно сглотнул на последнем слове, чувствуя, тем не менее, что сказал именно то, что нужно было сказать.
– Хорошо, отец, – последовал ответ в тоне гротескно преувеличенной сыновней почтительности, – ты ведь уже жизнь прожил, так что знаешь лучше… Как скажешь.
Как и ранее, при слове «отец» мистер Баттон резко вздрогнул.
– И поторапливайся!
– Да-да, уже иду, отец.
Когда сын оделся, мистер Баттон с тоской его оглядел. Костюм состоял из носков в горошек, розовых штанишек и приталенной ремешком блузы с широким белым воротником. Надо всем этим колыхалась длинная седая борода, свисая почти до пояса. Смотрелось ужасно.
– Погоди-ка…
Мистер Баттон схватил больничные ножницы и тремя быстрыми движениями ампутировал большой кусок бороды. Но даже после этой модернизации ансамбль смотрелся далеко не идеально. Оставшаяся кисточка чахлых волос, водянистый взгляд, старческие зубы никак не соответствовали веселому костюмчику. Но мистер Баттон отличался упрямством – он протянул сыну руку.
– Пошли! – нехотя позвал он.
Сын доверчиво взял его за руку.
– Папа, а как ты меня будешь звать? – дрожащим голосом спросил он, когда они выходили из палаты. – Просто «сынок», наверное? Пока не придумаешь мне имя?
Мистер Баттон хмыкнул.
– Не знаю пока, – грубовато ответил он. – Может, назовем тебя Мафусаилом?
III
Даже после того, как нового члена семьи Баттонов коротко постригли и покрасили в неестественный бледно-черный цвет, растительность на лице выбрили до блеска, а затем приодели в детский костюмчик, пошитый на заказ озадаченным портным, Баттонам так и не удалось скрыть тот факт, что их сын слабо подходил на роль первенца. Рост Бенджамина – так его назвали, хотя оскорбительное «Мафусаил» подошло бы больше, – составлял пять футов восемь дюймов, невзирая на старческую сутулость. Одеждой этого было не скрыть, и никакая стрижка и подкрашенные брови не маскировали глядевших из-под них поблекших, водянистых и усталых глаз. Нанятая заблаговременно нянька с негодованием покинула дом, как только увидела младенца.
Но мистер Баттон твердо стоял на своем. Бенджамин был младенцем, и младенцем он и будет считаться! Поначалу он объявил, что, если Бенджамину не нравится теплое молочко, он может не есть вообще, но в конце концов его уговорили позволить сыну употреблять хлеб и масло, а также иногда, в порядке компромисса, и овсяную кашу. Однажды он принес домой погремушку, дал ее Бенджамину и недвусмысленно приказал «играть», на что старик устало согласился и весь день послушно гремел игрушкой на весь дом.
Без всяких сомнений, погремушка его раздражала, и он находил себе иные, более спокойные развлечения, когда его оставляли в покое. Однажды, например, мистер Баттон обнаружил, что за неделю выкурил гораздо больше сигар, чем обычно, – феномен разъяснился через несколько дней, когда он невзначай зашел в детскую: вся комната была в голубоватом дыму, а Бенджамин с виноватым выражением пытался куда-нибудь спрятать окурок черной «гаваны». Здесь требовалась хорошая трепка, но мистер Баттон обнаружил, что не в силах этого сделать. Пришлось всего лишь предупредить сына, что от курения дети перестают расти.
И все же он продолжал упорствовать. Он приносил домой оловянных солдатиков, игрушечную железную дорогу, больших мягких, набитых ватой зверей; для полноты создаваемой им – а хотя бы и только для себя! – иллюзии он даже требовал от приказчиков в лавке игрушек уверений, что краска с розового утенка не слезет, если малыш засунет игрушку в рот! Но, несмотря на все отцовские усилия, Бенджамин не проявлял к игрушкам никакого интереса. Он тайком спускался вниз по черной лестнице и возвращался в детскую с томом Британской энциклопедии, над которым и корпел весь вечер, а плюшевая буренка и Ноев ковчег так и валялись забытыми на полу. Мистер Баттон был бессилен против такого упрямства.
Поначалу в Балтиморе поднялась грандиозная шумиха. Во что этот казус с социальной точки зрения мог бы обойтись Баттонам и их родне, теперь уже не определить – внимание города отвлекла разразившаяся Гражданская война. Неизменно вежливое меньшинство поломало голову, подбирая слова поздравлений родителям, и в конце концов остановилось на остроумном замечании о том, что дитя – ну прямо точь-в-точь дедушка; этот факт не подлежал сомнению благодаря общему для всех семидесятилетних состоянию увядания. Мистер и миссис Баттон были этому вовсе не рады, а дедушка Бенджамина – чрезвычайно оскорблен.
Покинув родильное отделение больницы, Бенджамин сразу же принял жизнь такой, какая она есть. Однажды к нему в гости привели нескольких мальчишек, и он провел малоприятный вечер, пытаясь пробудить у себя интерес к волчкам и мраморным шарикам; он даже совершенно случайно умудрился разбить камнем из рогатки кухонное окно, что стало предметом тайной гордости отца.
После этого Бенджамин каждый день стал нарочно что-нибудь разбивать; но занимался он этим лишь потому, что этого от него ждали, а по натуре он был очень послушным.
Как только первоначальная дедушкина враждебность угасла, Бенджамин и этот джентльмен стали получать громадное обоюдное удовольствие от общения. Эти двое, столь разные по возрасту и жизненному опыту, могли сидеть вдвоем часами, как старики, монотонно и без устали обсуждая мелочи дня. Бенджамин чувствовал себя гораздо лучше в компании деда, нежели с родителями – те относились к нему с явным благоговейным страхом и, несмотря на свою безграничную власть над ним, часто обращались к нему на «вы».
Как и все остальные, он был озадачен несомненно взрослым состоянием своего ума и тела при рождении. Он взялся за медицинские журналы, но обнаружил, что такие случаи никогда еще не описывались. По настоянию отца он честно пытался играть с другими детьми и часто принимал участие в спокойных играх, – футбол его чрезмерно утомлял, а еще он опасался, что при переломе его старые кости не срастутся.
Когда ему исполнилось пять лет, его отправили в детский сад, где посвящали в искусство наклеивания зеленых бумажек на оранжевые, плетения цветных орнаментов и производства бесконечных картонных цепочек. Он периодически засыпал прямо посреди занятий, и эта привычка раздражала и одновременно пугала его юную воспитательницу. К его счастью, она пожаловалась родителям, и из детского сада его забрали. Друзьям Баттоны заявили, что, по их мнению, он еще слишком мал.
К тому времени, когда ему исполнилось двенадцать, родители к нему привыкли. Привычка, безусловно, имеет огромную силу: они больше не считали, что он отличается от любого другого ребенка, – этот факт вспоминался лишь тогда, когда о нем напоминала какая-нибудь странная аномалия. Но однажды, спустя несколько недель после двенадцатого дня рождения, Бенджамин взглянул в зеркало и сделал – или подумал, что сделал, – изумительное открытие. Кажется, за дюжину лет – да неужели это правда?! – его крашеные волосы стали отливать сталью, утратив белизну. И морщины на лице стали менее заметными. Да и кожа стала выглядеть моложе и здоровее, и даже появился легкий румянец. Он не был уверен… Но точно знал, что больше не сутулится и чувствует он себя гораздо лучше, чем в первые дни своей жизни.
«Да неужели?» – думал он, точнее, едва осмеливался думать!
Он пошел к отцу.
– Я вырос, – решительно заявил он. – Я буду носить длинные брюки.
Отец колебался.
– Ну, не знаю… – сказал он, подумав. – Длинные брюки обычно надевают в четырнадцать лет, а тебе всего двенадцать.
– Но ты же видишь, что я очень рослый для своего возраста! – возразил Бенджамин.
Отец задумчиво на него посмотрел.
– Вряд ли, – сказал он. – Когда мне было двенадцать, я был таким же.
Это была неправда, но Роджер Баттон был связан молчаливым соглашением с самим собой, обязывавшим его верить в нормальность своего сына.
В результате был достигнут компромисс. Бенджамин должен был и дальше подкрашивать голову. Он должен был стараться больше играть с детьми своего возраста. Он не должен был носить очки и не должен был появляться на улице с тростью. Взамен всех этих уступок ему купили первый костюм с длинными взрослыми брюками.
IV
О том, что происходило в жизни Бенджамина Баттона между двенадцатью и двадцатью одним годом, я рассказывать не буду. Достаточно сказать, что это были годы обычного взросления. В восемнадцать Бенджамин выглядел на пятьдесят: волосы стали гуще, седина – темнее; походка стала уверенной, из голоса ушла надтреснутая дрожь, тембр опустился до здорового баритона. Таким его и отправили в Коннектикут на вступительные экзамены в Йельский университет. Бенджамин успешно сдал экзамены и поступил на первый курс.
На третий день после зачисления он получил уведомление от секретаря колледжа мистера Гарта, в котором тот приглашал его прибыть к нему в кабинет для составления расписания занятий. Взглянув в зеркало, Бенджамин решил, что нужно немного подкрасить посветлевшие волосы. Он торопливо пошарил в ящике стола, однако пузырька с краской там не нашлось. Он тут же вспомнил, что выбросил его позавчера, когда краска кончилась.
Положение было безвыходным. Через пять минут он должен был предстать перед секретарем. Делать было нечего – пришлось идти как есть.
– Доброе утро! – вежливо поздоровался секретарь. – Вы, наверное, пришли поговорить о вашем сыне?
– Ну, собственно говоря, меня зовут Баттон… – начал было Бенджамин, но мистер Гарт его перебил:
– Очень приятно, мистер Баттон. Я как раз жду вашего сына – он должен подойти с минуты на минуту.
– Да это же я! – выпалил Бенджамин. – Я первокурсник.
– Что?!
– Я первокурсник.
– Вы, вероятно, шутите?
– Вовсе нет.
Секретарь нахмурился и посмотрел на лежавший перед ним формуляр:
– Но у меня здесь указано, что мистеру Бенджамину Баттону восемнадцать лет.
– Да, мне восемнадцать, – подтвердил Бенджамин, слегка покраснев.
Секретарь бросил на него утомленный взгляд:
– Разумеется, мистер Баттон, я никак не могу в это поверить.
Бенджамин устало улыбнулся.
– Мне восемнадцать лет, – повторил он.
Секретарь сурово указал на дверь.
– Убирайтесь! – сказал он. – Убирайтесь из университета и выметайтесь из этого города! Вы явно опасны для общества!
– Мне восемнадцать лет.
Мистер Гарт распахнул дверь.
– Ну и ну! – воскликнул он. – Мужчина в таком возрасте и пытается сойти за первокурсника! Так вам, говорите, восемнадцать? Ну что ж, даю вам восемнадцать минут, чтобы убраться вон из этого города.
Бенджамин Баттон вышел из комнаты с гордо поднятой головой, и полдюжины первокурсников, ждавших своей очереди в холле, с любопытством посмотрели ему вслед. Сделав несколько шагов, он обернулся, посмотрел в глаза разъяренному секретарю, все еще стоявшему в дверях, и твердо повторил:
– Мне восемнадцать лет!
Группа первокурсников захихикала, и Бенджамин удалился.
Но ему не суждено было так просто уйти. Печально побрел он к железнодорожной станции – и вдруг обнаружил, что его преследуют первокурсники: сначала группа была небольшой, затем побольше, и вот уже за ним шла плотная толпа. Все уже слышали, как душевнобольной сдал вступительные экзамены в Йель и попытался прикинуться юношей восемнадцати лет. По колледжу прошла волна лихорадочного волнения. Из аудиторий выбегали студенты без шляп, футбольная команда в полном составе бросила тренировку и смешалась с простыми смертными, профессорские жены в шляпках и турнюрах набекрень бежали, вопя, вслед за процессией, непрерывно извергавшей замечания прямо в самые больные места Бенджамина Баттона.
– Да это же Вечный Жид!
– В его возрасте надо поступать в детский сад!
– Вы только посмотрите на юного гения!
– Он, видно, думал, что тут дом престарелых!
– Поезжай в Гарвард!
Бенджамин шел все быстрее, и вскоре он уже бежал. Ну, он им еще покажет! Он действительно поступит в Гарвард, и тогда они еще пожалеют обо всех своих обидных насмешках!
Очутившись в безопасном купе балтиморского поезда, он высунулся в окно.
– Вы еще пожалеете! – крикнул он.
– Ха-ха-ха! – покатывались со смеху первокурсники. – Ха-ха-ха!
Никогда еще Йельский колледж не допускал столь роковой ошибки…
V
В 1880 году Бенджамину Баттону исполнилось двадцать, и свой день рождения он отметил тем, что поступил на работу в отцовскую торговую фирму «Роджер Баттон и Компания». В тот же год он начал «вращаться в обществе», то есть, по настоянию отца, стал появляться вместе с ним на модных танцевальных вечерах. Роджеру Баттону было пятьдесят, и с сыном он общался все больше и больше, ведь с тех пор, как Бенджамин перестал красить волосы (которые все еще отливали сединой), сын с отцом на вид были почти одного возраста, и их легко можно было принять за братьев.
В один из августовских вечеров, облачившись во фраки и белые галстуки, они уселись в фаэтон и поехали на танцевальный вечер в загородный дом Шевлинов, располагавшийся невдалеке от Балтимора. Вечер выдался чудесный. Залитая светом полной луны дорога отливала матовой платиной, а ночные цветы ранней осени наполняли неподвижный воздух ароматами, похожими на тихий, едва слышный смех. Просторную равнину, устланную пшеничной соломой, словно розгами, было видно, как днем. Простая красота небосклона никого не могла бы оставить равнодушным – почти никого.
– В оптовом бизнесе сейчас очень хорошие перспективы, – произнес Роджер Баттон. Он не был чувствительным человеком – его эстетическое чувство было рудиментарным. – Старички вроде меня уже никогда не смогут придумать ничего нового, – серьезно заметил он. – Это для вас, карапузов, с вашей энергией и жизненной силой, открывается блестящее будущее!
Вдалеке, где кончалась дорога, показались огни загородного дома Шевлинов, и тут же издалека до них стали доноситься ритмичные звуки, похожие на вздохи, – быть может, то был высокий плач скрипок, а может, серебряный шелест пшеницы под луной.
Перед ними медленно двигался красивый экипаж, пассажиры которого подъехали раньше них и стали высаживаться у дверей. Сначала вышла дама, затем пожилой джентльмен, а затем еще одна юная дама – прекрасная, как грех. Бенджамин вздрогнул; по его телу будто разлилось некое вещество, рассеявшее и тут же собравшее заново все составлявшие его атомы. Он выпрямился; щеки и лоб покраснели от прилива крови, а в ушах застучало. Пришла первая любовь!
Девушка была стройной и хрупкой, ее волосы при свете луны казались пепельными, а на крыльце, в свете шипящих газовых фонарей, оттенок становился медовым. На ее плечи была наброшена легкая желтая, в черных бабочках, испанская мантилья; из-под каймы платья с турнюром блестели пуговички ботинок.
Роджер Баттон придвинулся к сыну поближе.
– Это юная Хильдегарда Монкриф, дочь генерала Монкрифа, – сказал он.
Бенджамин нарочито равнодушно кивнул.
– Весьма мила, – безразлично ответил он. Но когда негритенок сел на козлы, чтобы отогнать экипаж, Бенджамин добавил: – Отец! Пожалуй, ты можешь меня ей представить.
Они приблизились к группе гостей, в центре которой находилась мисс Монкриф. Воспитанная в старинных традициях, в ответ на обращение Бенджамина она сделала глубокий реверанс. Да, он может рассчитывать на танец. Он поблагодарил ее и отошел, его слегка пошатывало.
Как невыносимо долго тянулось время до того момента, когда должна была наступить его очередь пригласить ее на танец! Бенджамин стоял у стены, не проронив ни слова, абсолютно непроницаемый, убийственным взглядом следя за водоворотом отпрысков лучших семей Балтимора, клубившихся со страстным обожанием во взорах вокруг Хильдегарды Монкриф. Бенджамину они все казались отвратительными; что за невыносимый румянец! Их завитые темные усики вызывали у него чувство, похожее на несварение.
Но когда настал его черед и он поплыл вместе с ней по ставшему вдруг ненадежной опорой полу под музыку последнего парижского вальса, вся ревность и беспокойство вдруг растаяли, словно снежинки на плаще. Ничего не замечая во власти очарования, он почувствовал, что жизнь для него только начинается.
– Вы с братом ехали той же дорогой, что и мы? – спросила Хильдегарда, и ее глаза блеснули, как ярко-голубая эмаль.
Бенджамин замялся. Если она приняла их с отцом за братьев, стоило ли ее разубеждать? Он вспомнил, что с ним случилось в Йеле, и решил этого не делать. Невежливо спорить с дамой; было бы преступлением испортить столь чудесный момент гротескной историей своего происхождения. Может быть, позже. Поэтому он кивнул, заулыбался, внимательно слушал – и был счастлив.
– Мне нравятся мужчины в вашем возрасте, – сказала ему Хильдегарда. – Молодые ребята всегда ведут себя по-идиотски. Они вечно рассказывают, как много шампанского выпили в колледже и как много денег проиграли в карты. А мужчины в вашем возрасте ценят женщин!
Бенджамин почувствовал, что вот-вот сделает предложение – лишь с большим трудом ему удалось подавить этот импульс.
– Ваш возраст – это возраст романтики, – продолжила она. – Пятьдесят лет. В двадцать пять мужчины чрезмерно искушены; в тридцать – бледны от постоянной работы; в сорок наступает время длинных историй, которые рассказывают, закурив сигару, и заканчивают, когда сигара докурена до конца; шестьдесят – ну, это уже почти семьдесят… А пятьдесят – это самый спелый возраст. Мне нравится пятьдесят!
И Бенджамину пятьдесят казались великолепным возрастом. Как бы он хотел, чтобы ему было пятьдесят!
– Я всегда говорила, – продолжала Хильдегарда, – что лучше уж выйти замуж за пятидесятилетнего, чтобы обо мне заботились, чем за тридцатилетнего, чтобы заботиться о нем!
Остаток вечера Бенджамин провел в медовом тумане. Хильдегарда танцевала с ним еще два раза, и они обнаружили, что их мнения по всем вопросам дня удивительным образом совпадают. Она согласилась поехать с ним на прогулку в следующее воскресенье, чтобы более подробно все обсудить.
В фаэтоне на пути домой, когда вот-вот должны были показаться первые лучи солнца и наступил час пробуждения первых пчел, а заходящая луна тускло мерцала в каплях прохладной росы, Бенджамин совсем не слушал рассуждения отца об оптовой торговле.
– И как ты считаешь, чему нам стоит уделить наибольшее внимание, если не считать молотков и гвоздей? – говорил старший Баттон.
– Любви, – рассеянно ответил Бенджамин.
– Кровлям? – воскликнул Роджер Баттон. – Да я же только что все тебе рассказал о кровлях!
Бенджамин посмотрел на него туманным взором, и тут же в небе на востоке показались первые лучи солнца, а в кроне пробуждающегося дерева пронзительно зевнула иволга.
VI
Когда шесть месяцев спустя о помолвке мисс Хильдегарды Монкриф и Бенджамина Баттона стало известно (именно «стало известно», поскольку генерал Монкриф объявил, что лучше пронзит свое сердце собственной шпагой, нежели объявит о ней), событие чрезвычайно взбудоражило балтиморское общество. Почти забытая история рождения Бенджамина была снова извлечена на свет божий и разлетелась на крыльях скандала, приобретая по пути самые невероятные и плутовские формы. Говорили, что на самом деле Бенджамин был отцом Роджера Баттона, что он был его братом, отсидевшим сорок лет в тюрьме, что он был не кто иной, как сам Джон Уилкс Бут в бегах, и, наконец, что у него на голове есть пара небольших остреньких рожек.
Воскресные приложения нью-йоркских газет откликнулись на происшествие очаровательными карикатурами, на которых лицо Бенджамина Баттона было приставлено к туловищу рыбы, змеи и, наконец, медного идола. Среди журналистов он стал известен под именем «Таинственный человек из Мэриленда». Несмотря на все это, правдой – как это обычно и бывает – практически никто не интересовался.
Тем не менее все соглашались с генералом Монкрифом в том, что прекрасная девушка, которая могла бы выйти за любого балтиморского холостяка, «совершила преступление», отдав свое сердце мужчине под пятьдесят. Тщетно старался мистер Роджер Баттон, публикуя свидетельство о рождении своего сына аршинными буквами в балтиморской газете «Блейз». Никто не поверил. Ведь достаточно было просто взглянуть на Бенджамина – и все становилось ясно!
Но никаких колебаний не было у тех двоих, которых эта история касалась непосредственно. О ее женихе распространялось так много лживых слухов, что Хильдегарда упрямо отказывалась верить даже в правду. Тщетно генерал Монкриф обращал ее особое внимание на высокую смертность среди пятидесятилетних мужчин – или же мужчин, лишь выглядевших на пятьдесят; тщетно пытался он убедить ее в нестабильности оптовой торговли. Хильдегарда решила выйти замуж за «спелые» пятьдесят – и она вышла замуж!
VII
По крайней мере в одном друзья Хильдегарды Монкриф точно ошибались. Оптовая торговля процветала самым изумительным образом. За пятнадцать лет, прошедших между женитьбой Бенджамина Баттона в 1880-м и уходом на пенсию его отца в 1895 году, семейное состояние удвоилось, и основная в том заслуга принадлежала младшему владельцу предприятия.
Не стоит и говорить, что пара со временем была принята в круг балтиморского общества. Даже старый генерал Монкриф примирился с зятем после того, как Бенджамин вручил ему деньги на издание его двадцатитомной «Истории Гражданской войны», которую до того отклонили девять крупных издательств.
Сам Бенджамин за пятнадцать лет сильно изменился. Теперь он чувствовал, что кровь в его венах стала двигаться гораздо быстрее. Он с радостью вставал по утрам, с радостью шел пружинящим шагом по залитой солнцем оживленной улице на работу, где без устали занимался поставками партий молотков и гвоздей. В 1890-м он придумал сделавший его знаменитым в деловом мире ход: в договоры поставок было включено положение о том, что «все гвозди, использованные для упаковочных ящиков, в которых поставляется партия товара, являются собственностью грузополучателя»; положение было одобрено и узаконено председателем Верховного суда Динозауросом, что обеспечило оптовой торговой фирме «Роджер Баттон и Компания» ежегодную экономию в размере шести сотен гвоздей!
Кроме того, Бенджамин обнаружил, что его все больше влекла к себе веселая сторона жизни. Погоня за удовольствиями набирала темп – в пример можно привести тот факт, что он был первым в Балтиморе, кто купил и научился водить автомобиль. Встречаясь с ним на улице, сверстники всегда с завистью смотрели на него: здоровье и сила прямо-таки бросались в глаза.
«Кажется, он молодеет с каждым годом», – говорили все. И если поначалу Роджер Баттон, которому теперь было шестьдесят пять, не оказал своему сыну достойного приема, то теперь он загладил свою вину, ударившись в самое настоящее низкопоклонство.
И вот тут-то мы и подошли вплотную к неприятной теме, которую лучше было бы побыстрее миновать. Бенджамина Баттона беспокоило лишь одно: он перестал чувствовать влечение к жене.
К тому времени Хильдегарде исполнилось тридцать пять; у нее был четырнадцатилетний сын Роско. Сразу после свадьбы Бенджамин ее боготворил. Годы шли, медовый оттенок волос утратил яркость и стал обычным темным, ярко-голубая эмаль глаз поблекла и стала походить на дешевый фаянс, но главным было не это, а то, что в ее характере проявились степенность, спокойствие, она стала ровной и равнодушной ко всему, отличаясь трезвостью вкусов. В первые годы после свадьбы именно она таскала Банджамина по балам и обедам, а теперь все стало наоборот. Она, конечно, наносила визиты, но уже без всякого энтузиазма, отдавшись во власть бесконечной инерции, которая в один прекрасный день появляется в жизни любого из нас и остается с нами уже до самого конца.
Недовольство Бенджамина росло. К 1898 году, когда разразилась война с Испанией, его семейная жизнь стала для него настолько пустой, что он решил послужить в армии. Используя свои деловые связи, он выхлопотал себе звание капитана и вскоре показал себя столь способным на новом поприще, что его повысили сначала до майора, а затем и до подполковника, – и в этом звании он принял участие в знаменитой битве за Сан-Хуан. Он был легко ранен и награжден медалью.
Бенджамин так сильно привязался к бодрой и нервной жизни армейского лагеря, что очень жалел, когда ему пришлось уволиться в запас и вернуться домой, – увы, бизнес требовал внимания. На станции его встретили с духовым оркестром и с почетом препроводили до дому.
VIII
Хильдегарда, размахивая большим шелковым флагом, встречала его на крыльце, – едва поцеловав ее, он уже с замиранием сердца осознал, что прошедшие три года взяли-таки свое. Перед ним стояла женщина под сорок, с легкой сединой в волосах. Он приуныл.
Поднявшись в комнату, он случайно взглянул в старое знакомое зеркало – и в беспокойстве подошел поближе, чтобы рассмотреть себя получше и сравнить с собственной фотографией в форме, сделанной прямо перед войной.
– Господи помилуй! – громко воскликнул он. Процесс продолжался. Не было никаких сомнений: теперь он выглядел на тридцать лет.
Он не обрадовался, а почувствовал беспокойство – он молодел. До сих пор он надеялся, что, как только видимый облик его тела и настоящий возраст сравняются, гротескный феномен, отметивший его рождение, исчезнет сам по себе. Он поежился. Судьба его была ужасна и невероятна.
Внизу его ждала Хильдегарда. Вид у нее был разгневанный, и он подумал о том, что она наконец-то поняла, что что-то было неладно. С трудом ему удалось ослабить возникшее между ними напряжение, и за обедом он как можно деликатнее приступил к обсуждению дела.
– Н-да, – как бы между прочим произнес он, – все говорят, что я стал выглядеть моложе.
Хильдегарда презрительно на него посмотрела и фыркнула:
– Думаешь, есть чем гордиться?
– Да я не горжусь… – поспешно ответил он.
Она опять фыркнула.
– Подумать только! – произнесла она, и затем: – Мне всегда казалось, что тебе должно хватить приличия, чтобы это прекратить!
– Да при чем тут я? – спросил он.
– Я не собираюсь с тобой спорить, – заметила она. – Но все можно делать либо как положено, либо неправильно. Уж если тебе взбрело в голову отличаться ото всех остальных людей, не думаю, что у меня получится тебя остановить, но и разумным я это считать не могу ни в коем случае!
– Но, Хильдегарда… Ведь я ничего не могу поделать.
– Можешь! Ты просто упрямый. Ты вбил себе в голову, что не хочешь быть, как все. Ты всегда был таким, таким ты и останешься. Но задумайся, на что был бы похож мир, если бы все вокруг вели себя так же, как и ты, а?
Поскольку спор был напрасным и спорить было не о чем, Бенджамин промолчал, и с этих пор между ними пролегла глубочайшая бездна. Он думал, как же это ей удалось когда-то его приворожить?
Бездна расширялась – он обнаружил, что чем ближе был конец века, тем сильнее бурлила в нем жажда развлечений. Ни одна вечеринка в Балтиморе не проходила без него: он танцевал с самыми красивыми и молоденькими чужими женами, обменивался любезностями с самыми популярными дебютантками и находил их всех очаровательными, а его жена, подобно мрачной вдовствующей королеве, восседала среди матрон, то выражая собою надменный гнев, то следя за ним презрительным, изумленным и укоризненным взором.
– Вы только посмотрите! – говорили люди. – Какая жалость! Молодой парень, в таком возрасте, и связался с женщиной сорока пяти лет. Он же, наверное, лет на двадцать моложе ее!
Они, конечно, забыли – как это свойственно людям, – что об этой же, столь не подходящей друг другу паре их мамы и папы судачили еще в 1880 году.
Несчастье в семейной жизни Бенджамина компенсировалось пробуждением все новых и новых интересов. Он увлекся гольфом и добился в нем больших успехов. Он увлекался танцами: в 1906-м он был мастером по «бостону», в 1908-м – в совершенстве овладел «матчишем», а в 1909-м все юноши города мечтали научиться танцевать «кастлуолк», как он.
Его общественная активность до некоторой степени мешала деловой, но он и так уже честно отдал двадцать пять лет оптовой торговле, так что теперь мог с чистой совестью передать дело в руки сына Роско, который недавно окончил Гарвард.
Их с сыном теперь часто принимали друг за друга. И это нравилось Бенджамину, – он стал самым наивным образом любить себя и быстро забыл незаметно подкравшийся страх, овладевший им после возвращения с испанской войны. В бочке меда была лишь одна ложка дегтя: он терпеть не мог появляться в обществе с женой. Хильдегарде было почти пятьдесят, и рядом с ней он чувствовал себя нелепо.
IX
В сентябре 1910 года – спустя несколько лет после того, как оптовая торговая фирма «Роджер Баттон и Компания» перешла в руки молодого Роско Баттона, – мужчина, на вид лет двадцати, приехал поступать на первый курс Гарвардского университета в Кембридж. Он не совершил ошибку, объявляя, что ему уже никогда опять не исполнится пятьдесят; не стал он и упоминать о том, что его собственный сын окончил этот же университет десять лет назад.
Его приняли, и практически сразу же он смог занять особое положение в классе – отчасти благодаря тому, что выглядел немного старше остальных первокурсников, которым было в среднем по восемнадцать лет.
Но главной составляющей его успеха было то, что в футбольной игре против команды Йеля он сыграл просто фантастически, с таким натиском и такой хладнокровной, беспощадной яростью, что Гарварду было засчитано семь тачдаунов и четырнадцать голов в поле, а одиннадцать игроков команды Йеля в разные моменты игры было унесено с поля в бессознательном состоянии. Он прославился на весь колледж.
Как ни странно, но на предпоследнем курсе он едва-едва попал в команду. Тренеры говорили, что он сбросил в весе, а самые наблюдательные из них заметили, что и ростом он стал пониже. Тачдауны у него больше не получались, да и в команде его оставили лишь в расчете на то, что его потрясающая репутация посеет ужас и панику в команде Йеля.
На последнем курсе в команду он уже не прошел. Он стал столь изящным и хрупким с виду, что какие-то второкурсники однажды приняли его за первокурсника, что ужасно его унизило. Для всех он был чем-то вроде вундеркинда: старшекурсник, которому никак не больше шестнадцати лет. Его же самого все чаще стало изумлять полное отсутствие духовных интересов у его одноклассников. Учиться становилось все тяжелее – предметы казались слишком сложными. Он слышал разговоры одноклассников о знаменитой подготовительной школе Святого Мидаса, где многие учились до колледжа, так что после окончания университета он решил поступать к Святому Мидасу, где можно будет вести уединенную жизнь среди подобных ему мальчишек.
По окончании университета в 1914 году он отправился домой, в Балтимор, с гарвардским дипломом в кармане. Хильдегарда жила теперь в Италии, поэтому Бенджамин жил со своим сыном Роско. Но, несмотря на хорошие, в общем и целом, отношения, со стороны Роско в адрес отца явно не хватало сердечности; сын даже демонстрировал тенденцию, позволявшую считать, что отцовские бесцельные блуждания по дому в юношеской тоске чем-то сыну мешали. Роско был уже женат и занимал подобающее положение в балтиморском обществе, поэтому даже намек на скандал, связанный с его семьей, был для него немыслим.
Бенджамин, более не принимаемый в обществе дебютанток и студентов, все чаще проводил время в одиночестве; иногда компанию ему составляли трое-четверо четырнадцатилетних соседских мальчишек. Он все чаще задумывался о школе Святого Мидаса.
– Послушай, – сказал он однажды Роско, – я тебе уже не раз говорил, что хочу в подготовительную школу.
– Ладно, поезжай, – коротко ответил Роско. Этот разговор был ему неприятен, ему вовсе не хотелось разговаривать на эту тему.
– Но я же не могу поехать сам! – беспомощно сказал Бенджамин. – Ты должен записать меня туда и отвезти.
– У меня нет на это времени! – грубо оборвал его Роско. Он прищурился и смущенно посмотрел на отца. – Я считаю, – добавил он, – что хватит тебе уже и дальше продолжать в том же духе. Остановись, и побыстрее! Лучше уж… – он запнулся и покраснел, подыскивая слова, – лучше уж разворачивайся обратно и начинай двигаться в другую сторону. Шутка чрезмерно затянулась, это уже не смешно! Веди… Веди себя прилично, наконец!
Бенджамин смотрел на него, чуть не плача.
– И вот еще что, – продолжал Роско. – Когда у нас в доме гости, я хочу, чтобы ты звал меня дядей – не «Роско», а «дядя», понятно? Смешно смотрится, когда пятнадцатилетний мальчишка зовет меня по имени! Можешь даже называть меня «дядя» всегда, так ты быстрее привыкнешь.
Сурово посмотрев на отца, Роско развернулся и ушел.
X
По окончании этого разговора Бенджамин печально побрел наверх и остановился у зеркала. Он не брился уже три месяца, но на лице у него не появилось ничего, кроме легкого белого пушка, с которым не стоило и бороться. Когда он вернулся домой из Гарварда, Роско сразу же предложил ему начать носить очки, накладные усы и бакенбарды, так что показалось, что вот-вот повторится фарс первых лет его жизни. Но под усами чесалось, из-за этого он почувствовал себя униженным, расплакался, и Роско неохотно отступил.
Бенджамин взял книгу рассказов для мальчиков «Юные скауты в Бимини-бэй» и стал читать. Но в голове у него почему-то была одна война. Месяц назад Америка присоединилась к Альянсу союзников, и Бенджамин хотел было отправиться служить – но, увы, в армию брали только с шестнадцати, а он выглядел гораздо младше. Да и его настоящий возраст, пятьдесят семь лет, тоже не позволил бы ему отправиться на войну.
Раздался стук в дверь, после чего появился дворецкий с письмом; оно было адресовано мистеру Бенджамину Баттону, а в углу конверта стоял жирный официальный штамп. Бенджамин в нетерпении разорвал конверт и с чувством глубокого удовлетворения прочитал письмо. В нем было сказано, что многих офицеров запаса, принимавших участие в испанской войне, страна опять призывает на службу – с повышением в чине, – поэтому к письму прилагается официальный приказ о назначении его бригадным генералом армии Соединенных Штатов с указанием явиться немедленно в расположение части.
Бенджамин вскочил, слегка дрожа от переполнявших его чувств. Именно то, чего он хотел! Он схватил кепку и десять минут спустя уже входил в большое ателье на Чарлз-стрит, где ломающимся дискантом осведомился, когда можно будет снять мерку на форму.
– Хочешь поиграть в войну, сынок? – рассеянно спросил портной.
Бенджамин вспыхнул.
– Эй, ты! Не лезь не в свое дело! – в гневе ответил он. – Меня зовут Баттон, я живу на Маунт-Вермон – так что знай, что я имею на это право!
– Да-да, конечно, – смущенно согласился портной. – Не ты, так твой отец, так что все в порядке…
С Бенджамина сняли мерку, и через неделю его форма была готова. Небольшие трудности возникли при приобретении генеральских знаков различия, поскольку торговец упорно настаивал на том, что красивый значок Общества молодых христиан будет выглядеть ничуть не хуже, а играть с ним будет гораздо веселей.
Ничего не сказав Роско, Бенджамин ушел из дому вечером и на поезде добрался до военного лагеря «Мосби» в Южной Каролине, где ему предстояло принять командование пехотной бригадой. Знойным апрельским днем он подъехал ко входу в лагерь, расплатился с таксистом, доставившим его с железнодорожной станции, и повернулся лицом к часовому.
– Вызови кого-нибудь донести мой багаж! – бодро скомандовал он.
Часовой посмотрел на него с укоризной.
– Вот это да! – произнес он. – Ай да генеральчик! И куда же ты собрался, сынок?
Бенджамин, ветеран испанской войны, чуть не испепелил его взглядом, но, увы, с ломким дискантом поделать было ничего нельзя.
– Сми-и-и-рна! – попытался было он оглушить его; умолк, набирая воздуху, – тут часовой неожиданно щелкнул каблуками и отсалютовал винтовкой.
Бенджамин, пряча удовлетворенную улыбку, отвернулся, и тут же улыбка сползла с его лица. Команда была выполнена лишь потому, что к посту приближался внушительный артиллерийский полковник на лошади.
– Полковник! – пронзительно выкрикнул Бенджамин.
Полковник подъехал поближе, опустил поводья и внимательно, с искоркой в глазах, посмотрел на него.
– И чей же тут у нас малыш, а? – ласково спросил он.
– Я, черт тебя дери, сейчас покажу тебе, кто тут у нас малыш! – свирепо возопил Бенджамин. – А ну, слезай с лошади!
Полковник громко расхохотался:
– Желаете коня, генерал?
– Вот! – в отчаянии выкрикнул Бенджамин. – Читай! – И он протянул приказ полковнику.
Полковник прочитал приказ и от удивления вытаращил глаза.
– Где ты это взял? – спросил он, сунув документ себе в карман.
– Получил от правительства, и ты скоро об этом узнаешь!
– Следуй за мной, – сказал полковник и посмотрел на него с недоумением. – Поговорим в штабе. За мной!
Полковник развернулся и направил лошадь шагом к штабу. Делать было нечего – пришлось Бенджамину пойти за ним, сохраняя по возможности достоинство и строя планы суровой мести.
Но этим планам не суждено было воплотиться в жизнь. Взамен через два дня из Балтимора материализовался его сын Роско, сердитый и злой из-за непредвиденной поездки, и препроводил хнычущего генерала – уже без формы – обратно домой.
XI
В 1920 году у Роско Баттона родился первый ребенок. Во время полагающихся по такому случаю торжеств никто, однако, не счел подобающим даже упомянуть, что неряшливый мальчишка лет десяти, игравший где-то в доме в оловянных солдатиков и миниатюрный цирк, приходился новорожденному родным дедушкой. Никто не относился плохо к румяному и веселому мальчику, пусть его лицо иногда слегка омрачалось печалью, но для Роско Баттона само его присутствие в доме стало пыткой. Используя расхожее выражение его поколения, Роско не считал все это дело стоящим. Он думал, что отец, отказываясь выглядеть на свои шестьдесят, вел себя не так, как это было положено «настоящему мужику» – так любил говорить Роско, – а странно и превратно. Задуматься об этом деле хотя бы на полчаса означало для него подойти вплотную к грани безумия. Роско соглашался, что те, у кого «еще есть порох в пороховницах», могут выглядеть молодо, однако столь буквальное выполнение этого правила, как бы это сказать… «не стоило того». И на этом мысль Роско иссякала.
Через пять лет сын Роско подрос и уже мог играть вместе с маленьким Бенджамином под присмотром той же няни. Роско в один и тот же день отвел обоих детей в детский сад, и Бенджамин обнаружил, что игра с маленькими полосками цветной бумаги, из которой можно создавать орнаменты и цепочки, а также забавные и красивые аппликации, – самая чудесная игра в мире! Однажды он расшалился, его поставили в угол, и он расплакался, но в основном время проходило весело, в светлой комнате, в окна которой светило солнышко, а еще добрая мисс Бэйли часто гладила его по взъерошенной голове.
Сын Роско через год перешел в первый класс, а Бенджамин остался в детском саду. Ему там было очень хорошо. Иногда, когда другие малыши говорили о том, кем они станут, когда вырастут, его детское личико чуть мрачнело, будто в его детских неясных мыслях появлялось четкое понимание того, что для него все это было уже невозможно.
Дни текли сплошным монотонным потоком. Он третий год подряд ходил в детский сад, но теперь он был слишком мал для того, чтобы понять, зачем нужны яркие блестящие полоски бумаги. Он плакал, потому что другие мальчишки были больше его и он их боялся. Воспитательница что-то говорила ему, но он совершенно ничего не понимал, хотя и очень старался.
Его забрали из детского сада. Няня – он звал ее «Нана» – в накрахмаленном полосатом платье стала центром его маленького мира. В солнечные дни они гуляли в парке; Нана показала на огромное серое чудовище и сказала «слон», а Бенджамин повторил за ней, и вечером, ложась спать, он несколько раз повторил: «Слон, слон, слон!» Иногда Нана разрешала ему попрыгать на кровати, и это было весело, потому что, если приземлиться и сесть прямо, кровать спружинит и подбросит тебя вверх, а если говорить «А-а-а!», когда прыгаешь, то получается очень смешной звук.
Ему очень нравилась большая трость из прихожей – с ней можно было бегать, воюя с ножками стульев и столов, крича: «На тебе! На тебе!» Иногда вокруг были люди, и старушки всегда начинали сюсюкать, что было интересно, а девушки всегда пытались его поцеловать, что было неинтересно, но он не сопротивлялся. А когда в пять часов вечера долгий день подходил к концу, он поднимался наверх вместе с няней, где его с ложечки кормили геркулесовой кашей и вкусным протертым пюре.
В его детских снах не было никаких мучительных воспоминаний; ничто не напоминало ему об атлетических успехах в колледже или о том блестящем времени, когда он волновал девичьи сердца. Для него существовали лишь белые и надежные стенки кроватки, Нана и какой-то человек, приходивший на него иногда посмотреть, и еще огромный далекий оранжевый шар, на который Нана показывала пальцем, когда наступала пора спать, и который она называла «солнышко». Когда солнышко закатывалось, его глазки уже сами собой закрывались – и не было никаких снов, никаких беспокойных снов…
Прошлое – смелая атака у Сан-Хуана во главе подразделения; первые годы после свадьбы, когда он летними вечерами засиживался допоздна на работе ради юной Хильдегарды, которую любил; время до свадьбы, когда, покуривая трубку, он вместе с дедом сидел ночи напролет на крылечке старого мрачного дома Баттонов на Монро-стрит, – все это исчезло из его сознания, точно пустые грезы, как будто этого всего никогда и не было. Он не помнил!
Он не помнил, было ли молочко, которым его поили, теплым или прохладным, не помнил, как проходили дни, – для него существовала лишь кроватка и рядом с ней его няня. А затем он не помнил уже ничего. Когда ему хотелось есть, он плакал – вот и все. Днем и ночью он дышал, а над ним раздавались негромкие звуки и бормотание, которые он едва слышал, еще были едва различимые запахи, а еще свет и темнота.
А затем осталась только темнота: белая кроватка, и размытые лица над ним, и теплый сладковатый аромат молока – все исчезло из его сознания.