И пошел Дима, и поехал… Ни шатко ни валко, ну… все-таки, ни шатко. Объявились способности, обнаружилась эрудиция (среди делаваров, ребят, мягко говоря, неакадемичных, прямо «профессором» прослыл), не подвела интуиция… В общем, принцип он посек, желание у него было, возможности появлялись, а масштабы и темп были заданы ему правильные, были заданы одной очаровательной, молодой, незамужней… одной такой Олечкой, Ольгой Свентицкой. Больше он ни разу уже не услышал по телефону ее «Ну и?». Не дал повода. Трех раз с него оказалось достаточно. Еще бы не… Помилуйте, ведь и зайца, говорят, можно научить спички зажигать. А тут Дмитрий Васильевич Хмылов, окончивший академию «У Оксаны», прослушавший несколько семестров в предбаннике Оружейных…
XV
Катя ничего, разумеется, не знала об этих эволюциях Хмылова за последние полгода. И поэтому готовый результат — то есть сам Дима в новом своем деловом обличье — интриговал ее и несколько даже озадачивал. Кто бы мог ей объяснить, откуда такой Хмылов взялся, добрый и благодушный? Покровительственный. А говорят, что люди в сорок не меняются. Оля тискала пальчиками (и какими! — ухоженными экстра — это для Кати и с полувзгляда понятно) почти пустой свой бокал.
Катя начала ощущать, что Юра у них как-то на подхвате, на периферии узкой их компашки. Это Юра-то! Кандидат наук, здоровенный, квадратноплечий красавец… вспотевший, потевший, с мешками под глазами. Хмылов закрыл наконец автосервисную тему и, наклонившись к Оле, тихонько о чем-то с ней заговорил. Жалкий гигант Гончаров жалко поглядывал на жену. В нем чувствовалась смесь жалкости и самоуверенности. Слегка нагловатой напуганности.
— Вы знаете, Екатерина Николаевна, — звонко отчеканила Свентицкая, — Дмитрий Васильевич сделал мне сегодня предложение. И я отказала ему.
«Уф!» — Катя этого не произнесла, а произнесла, разумеется, спокойное: «Теперь знаю. Дима, он у нас такой, человек опасный». — И готова была и дальше словонаверчивать любую дребедень, любое… Реакцией же настоящей было именно: «Уф! Ну, все!» Все наконец разъяснилось. Конечно, мерзавец Юрка тот еще: не позвонил, бражничал всю ночь, в чужом пиру похмелье поимел и все такое прочее. Но все-таки разъяснилось наконец, и разъяснилось солидно. Безобманно. Здесь и сомневаться нечего, все так и было: прихватили ее муженька как громоотвод излишних эмоций.
Катя расслабилась, по-быстрому поохала-поахала насчет того, что, мол, как же это так сурово обошлись с верным другом их семьи, мистером Хмыловым («Ухаживать современные мужчины не умеют. Добиваться», — ну и всякое такое, всем известное), по-быстрому слетала на кухню и еще раз на кухню, притащила кое-чего из холодильника…
И… началось великое противосидение. Двое на двое, так двое на двое. Катя ничего не имела против, коли и она в паре. С балбесом и чудовищем. Которое никуда уже сегодня не уйдет. Явилось на расправу… все же явилось.
Минут десяти общевялого трепа хватило Гончаровой, чтобы полностью прочувствовать и насытиться своим релаксом и обратить наконец должное внимание на антигероев торжества. Да тут и торжество, тут и все остальное требовало этой самой частицы «анти». Никто не торжествовал, повода-то явно не было, но здесь определенно берегли друг друга. Прежде всего — Свентицкая Хмылова. Отказала, и при том без всяких надежд, — что лишний раз подчеркнула звонким своим сообщением, — но ведь не покинула Диму, притащилась с ним сюда. Юность жестока. Если уж это вообще не самый пустой блеф, как большая часть общепризнанных истин, значит, не так уж и юна эта шатеночка, резка и уверенна, но не жестока. В главном.
Что-то, значит, связывает их, что-то она ценит в Диме. А если у человека ничего нет, то остается ценить… его самого… Это придавало им — вне зависимости от конкретных завитков их романа (романчика) — некоторую сложность, структуру, даже достоинство. Ценить его самого. Это надо уметь. Это дается от природы и встречалось Кате в последние годы что-то нечасто.
А Юра, похоже, совершенно не котировался у Свентицкой. Это Кате нравилось. До известного предела.
Ведь кто такие эти двое? Секретарь-машинистка, пусть даже умеющая приготовить канапе (и, наверное, умеющая и все остальное), пусть шатенистая и с безупречно-импортным подбором шмоток, элегантно-бесстыдная, натасканная, натренированно-энергичная… Пусть все это и миллион другого (умеющая, например, ценить пожилых охламонов, в которых и ценить-то нечего, кроме что разве их самих), но, в конце-то концов, секретарь-машинистка и двадцать пять лет. Вот и весь багаж, если не считать того, что можно легко расстегнуть и сбросить. И перешагнуть. Двадцать пять лет, не заметишь, как могут превратиться ведь в сорок пять — не вы, милочка, первая, не вы последняя. А секретарь-машинистка? Во что превратится это? Только в то же самое, но уже без особых видов, красивых сказочек и бодрой иронии.
Так кто же такие эти двое? Хмылов — ну он хоть и не тот самый, который испокон веку серый в квадрате, в кубе, в экспоненте, одноклеточный в принципе и навсегда, — все же тело имеет не кого-нибудь, а свое, Димы Хмылова. А раз ноги, руки, голова и раз плоть у него своя, исконная, хмыловская, то что может измениться? Пусть и нахватался чего-то на современной распродаже дешевых шансов — плоть, она скажется. Мозг — он ведь тоже плоть. Часть ее.
Чего же это они так небрежненько к Гончарову?.. На каком основании? Гончаров — пусть и забуревший, но командор же все-таки. Кандидат наук, муж, глава семейства — это ж то самое, на чем мир стоит. Пусть с червоточиной, с кардановским душевным кариесом — про то только ей и судить. А для внешних-то… Йен Флемминг — будь еще жив старикан — не имел бы ничего против Юрия Гончарова в роли Джеймса Бонда. Мужчина же, не сопляк. И еще какой мужчина!
Насчет «еще какой» Свентицкая, похоже, с ее намертво стреляющими глазками не может не догадываться. А вот поди ж ты, холодна, спокойна и пренебрежительна. Это Катя почувствовала элементарно. (Женщины — они все экстрасенсы. Что знают, то знают. Хоть и не знают, откуда.)
Наконец Катя не выдержала. Что-то Свентицкая сфамильярничала по отношению к Юре, будто это он у нее секретарь. Секретарь секретарши.
— Не забывайте, Олечка, — тупо, но еще корректным, веселеньким тоном произнесла Катя, — все-таки Юрий Андреевич у нас кандидат. — Робко как-то получилось, а потому и пошло.
Лучше не говорить, чем не договаривать. Но надо же, надо… В конце-то концов! Но только посмотрела Ольга Свентицкая на Катю, только взметнула на нее свои замечательно выделанные, импрессионистически-засиненные ресницы, как стало ясно и без слов. Слова-то последовали неразборчиво-спокойные, необязательные, но уж ясно стало и без слов: невпопад Катя выступила. И не с тем.
Что для Олечки Свентицкой составляло жалкое «все-таки он у нас кандидат», когда с младых ногтей обреталась она в предбаннике, в приемной, где роились, жужжали тузы из главков и управлений, доктора наук, академики производства, под началом которых тысячи людей и миллионная техника? Сверху вниз привыкла она поглядывать на тузов и воротил, хоть и сидела за своим столиком, а они стояли. Потому как они к ней обращались, а не она к ним.
Тут Катя столкнулась с иным темпоритмом, с беспечальной данностью в самом начале всего того, что привыкла считать только горизонтом, перспективой, финалом усилий.
Столкнулась… а сталкиваться не хотелось. Поднялась и вышла на кухню вслед за Хмыловым, удалившимся отштопорить вторую — и последнюю из наличия — бутылочку сухого. Дима стоял на кухне над открытой бутылкой и ничего не делал. Стоял спиной к вошедшей Кате и смотрел в окно. Плакал про себя. Как-то рывками содрогался. Слышал, конечно, шаги, но не обернулся. Стоял, чуть заметно раскачиваясь, смотрел в тоскливую темноту за окном. В самое тоскливое, что есть на этом свете, ранние — в четыре-пять вечера — зимние, предвесенние сумерки, в закатно-розовый, нежно-жемчужный снег покатых крыш.
Катя подошла вплотную и некоторое время постояла у него за спиной. Из комнаты слышалось Юркино «бу-бу-бу» и звяканье рюмок. Чем уж они там чокаются? Звуки оттуда — неопасно. Опасна тишина здесь, на кухне. Не для нее, для Хмылова. Он передернулся еще раз и с усилием обернулся. Отвернулся от окна. От сумерек.
— Любишь? — тихо спросила Катя. Он молча повертел головой. Как бы раздумывая. Прислушиваясь к чему-то. — Тогда что же? — еще тише продолжила она. Он перестал вертеть головой и с твердостью, не Кате — себе предназначенной, сказал негромко (но в голос, не шепотом):
— Раз не пошла за меня… Значит — не ту выбрал.
— Кого же? — еле слышно уже спросила Катя, не понимая почему, но чувствуя, что на обычный тембр ей не перейти.
— Жену, — печально ответил весельчак Хмылов и, еще постояв в преступной и неестественной близости к Кате, счел все-таки нужным доразъяснить: — Ту, которая женой будет. Думал — ее. Но раз не пошла, значит — не так. Мне не надо.
И Кате оставались несколько шагов и, значит, несколько секунд, пока возвращалась из кухни в комнату, чтобы погасить резкое восхищение оригинальностью Димы Хмылова, который нес, оказывается, в себе вполне ошеломляющую теорию любви.
Дима Хмылов любил женщину, имени которой еще не знал. Ничего о ней не знал, кроме одного: она согласится стать его женой. Разумеется, не любую, а ту, которой он сделает предложение. И она согласится. Любил верно и преданно. Дима Хмылов был человек преданный. Это знали все, кто его знал.
И если разобраться — пожалуй, никакой мистики. Но до конца продуманная самостоятельность. А что ж… при чем тут другие? Теория любви — она имеет смысл только для личного употребления. Напоказ — мучаются. Заштампованные дурачки. А живут — как для себя нужно.
Катя кивком головы и движением глаз отослала мужа на кухню, а сама устроилась в кресле напротив Свентицкой, которая сидела, разумеется, на тахте, разумеется, вольно откинувшись, разумеется, на пределе риска (на пределе юбки), заложивши нога за ногу.