Центр тяжести — страница 25 из 82

– Нет. На самом деле с них все и началось. Я просто нашел их на улице, они лежали на дороге. Я подобрал их и долго носил в кармане. Не могу понять, кто и зачем их погнул. Ну и придумал эту историю, чтобы объяснить самому себе.

* * *

Я стал часто ходить к Михаилу Петровичу. Просто поболтать. Он действительно умел слушать.

– Папа вообще был странный. Всегда. Ну, то есть люди говорили о нем «эксцентричный». В институте один его друг пытался доказать гипотезу Римана – не спрашивайте, что это такое, я не смогу объяснить, – так вот, другу почти удалось доказать ее, но в вычислениях была ошибка, которую ни он, ни папа никак не могли исправить. А потом этот друг, ну, погиб. Его сбила машина, когда он переходил дорогу. Говорят, он был рассеянный, скорее всего, пытался что-то посчитать в голове и не заметил, как вышел на дорогу. Что-то такое. Так вот, на похоронах папа должен был прочесть надгробную речь – или как она там называется? – он вышел, встал возле гроба и начал говорить что-то вроде: «Самая большая трагедия – когда кто-то уходит на взлете, в таком возрасте. Но в случае с Гришей трагедия удваивается, потому что он был не только большим человеком, но и большим ученым. Он почти расколол гипотезу Римана, и лишь одна нестыковка в вычислениях отделяла его от триумфа. Давайте рассмотрим зета-функцию…»[6] И тут на глазах у рыдающих родственников, стоя прямо возле гроба, он начал по памяти пересказывать процесс решения гипотезы Римана. Он просто забыл, где находится, и по привычке занялся вычислениями. И даже когда мама попыталась за руку оттащить его от гроба, он сказал ей: «Нина, не мешай, я же лекцию читаю!»

Я засмеялся – не смог сдержаться, эта байка из жизни родителей всегда веселила меня.

– Понимаете? В этом был весь он. Он как будто не понимал, что у людей есть чувства, которые надо беречь. Однажды мама задала ему вопрос про стакан, ну, знаете: «Этот стакан наполовину пуст или наполовину полон?» – а он посмотрел на стакан, потом – на нее и на полном серьезе сказал: «Ты о чем? Разве не видишь? Оба варианта верны». Ей всегда казалось, что он издевается. Хотя на самом деле, я уверен, он просто такой родился – иногда просто не понимал иронии и сарказма. Знакомые всегда считали его очень саркастичным, но они ошибались – на самом деле он всегда серьезен, даже в самых абсурдных ситуациях, и именно это несоответствие между ситуацией и неадекватной папиной реакцией на нее люди принимали за остроумие.

Психолог пододвинул ко мне коробку с салфетками, и только тут я понял, что у меня текут слезы.

– Извините, – сказал я.

Он отмахнулся, мол, «да брось, не за что извиняться».

– Почему ты говоришь о нем в прошедшем времени? – спросил он через какое-то время.

Я запнулся. И правда почему?

– Не знаю. С тех пор как он ушел в другую семью, он ни разу даже не позвонил нам, не спросил, как мы с Егором поживаем. Как будто нас нет. И я опять же уверен, что это не со зла и не потому что он про нас забыл, – он просто не знает, что о детях надо заботиться, не знает, что молчание причиняет нам боль. И иногда я ненавижу его за это.

Я рассказал Михаилу Петровичу о своих родителях – с самого начала и даже упомянул беззубую цыганку, поведавшую маме, что ее первый сын будет уродом. Я рассказал об отношениях в нашей семье и о маминых сложносочиненных амбициях, о ее мечтах «быть опорой для гения» и «писать романы».

– Моя мама боялась, что я буду похож на отца, и этот страх, кажется, передался мне. В последнее время, с тех пор как он ушел, я постоянно слежу за собой, словно смотрю на себя со стороны, боюсь быть таким же холодным, спрашиваю себя: «А как поступил бы отец?» – и делаю все наоборот. Это дико и неправильно, и так нельзя, но я ничего не могу с собой поделать. Я постоянно борюсь с этим, и меня это бесит!

Я замолчал и посмотрел ему в глаза. Он облокотился на стол.

– А может быть, проблема именно в этом? – спросил он. – Зачем ты с этим борешься?

Я задумался, пожал плечами.

– Потому что я хочу стать лучше. А чтобы стать лучше, надо работать над собой, разве нет?

– Это верно. Но я о другом: с чего ты взял, что так уж похож на него? Да, в тебе его гены, это правда, и он вроде как участвовал в твоем воспитании, но ведь это вовсе не значит, что ты его копия. И тем более это не значит, что ты будешь таким же, как он. Мой отец любил выпить, а я не люблю. Но я не люблю алкоголь вовсе не потому, что мой отец его любил. Я его просто не люблю, и всё. Это мой личный выбор. Главная проблема здесь вовсе не в том, что ты пытаешься не быть похожим на отца. Главная проблема в том, что ты свои гены воспринимаешь как поле битвы.

Он помолчал, давая мне время это обдумать.

– Это такое внутреннее донкихотство.

– Что?

– Ну, донкихотство.

– Это что такое?

Он улыбнулся, раскинул руки.

– Ну ты даешь! Столько книжек прочел, а «Дон Кихота» нет? Это книга такая. Там главный герой чуть-чуть сумасшедший, ему кажется, что он рыцарь. Он видит ветряные мельницы и думает, что это драконы, и сражается с ними. Очень смешная сцена. Да и вообще «Дон Кихот» – одна из самых лучших книг на свете, очень советую. Так вот, я думаю, что этот твой страх «не быть как отец» – это твоя внутренняя ветряная мельница, с которой ты постоянно борешься. Оставь ее в покое, пусть машет своими лопастями, позже ты поймешь, что она приносит пользу. Эй, ты слушаешь меня?

Меня вдруг бросило в пот. Знаете, так бывает, когда две обрывочные, нечеткие мысли вдруг сталкиваются внутри, в голове, и образуют одну ясную, сверхновую. Я вспомнил Косаря, его загадку. Когда мы с Греком были у него в последний раз, какую книгу он положил на стол? Ведь это и был «Дон Кихот»! И он сказал, что книга – подсказка. И позже, летом, дедушка рассказывал мне про Косаря и упоминал ветряные мельницы. Они принадлежали Косарю.

Я подался вперед.

– Скажите, а ведь тут где-то раньше были ветряные мельницы?

Психолог автоматически посмотрел в окно, почесал затылок.

– Эммм, да, но это было давно. Их же снесли.

Я вцепился пальцами в подлокотники кресла.

– А почему снесли?

– Что-то с кладбищем. Они хотели расширить его, кажется. А мельницы мешали. Я точно не знаю. Они же нерабочие были, так, достопримечательность, эй, ты куда?..

* * *

– Это могильная плита!

Грек удивленно смотрел на меня. Я стоял на пороге его дома, пот тек с меня ручьями, я вытирал его рукавом кофты. Рукав стал мокрым и грязным.

– Камень с числами – это могильная плита.

Я, запинаясь, яростно жестикулируя, руками изображая мельницу, рассказал о своей догадке, и через две минуты мы уже со всех ног мчались на кладбище. У меня началась одышка, закололо в боку, но я не останавливался – разгадка уже здесь, так близко, остановиться сейчас, даже чтобы перевести дух, – это преступление.

Рассветовское кладбище прилегало к трассе М4, на карте оно обозначалось крестиками. Российские кладбища очень сильно отличаются от тех, что вы обычно видите в кино. Это в фильмах про вампиров вам покажут опрятные, стриженые газоны и благородные, неброские камни и кресты или же склепы в готическом стиле, похожие на мавзолеи, украшенные барельефами и скульптурными композициями. В российской же глубинке кладбища не такие – здесь они больше напоминают свалку металлолома и пластиковых цветов. Могильных плит тут почти нет, и все вокруг утыкано полусгнившими деревянными крестами с портретами усопших; кто побогаче, у тех надгробия из металла. А еще оградки. На всех российских кладбищах у каждой могилы есть оградка, такой, знаете, маленький бессмысленный заборчик. У всех этих оградок есть одно общее свойство – они бесконечно уродливы. Даже те, что красивы, все равно уродливы. И если бы меня когда-нибудь спросили, что именно я хотел бы изменить в русском менталитете, какую именно черту характера я бы извлек из нашей национальной ДНК, я бы ответил: одержимость долбаными заборами. Русский заборный психоз особенно остро чувствуется здесь, на кладбище, где даже после смерти люди все равно пытаются отгородиться друг от друга[7].

На краю кладбища, под сенью ив располагалась небольшая деревянная каморка – хижина гробовщика. Этот человек выполнял сразу две функции: сторожил кладбище от мародеров (меня всегда волновал вопрос: что именно люди воруют на кладбищах? Оградки?), а также продавал всем желающим свободные места.

Его прозвали Хирон. Мы, школьники, естественно, не знали, что это отсылка к греческой мифологии, – мы были уверены, что это ругательство, образованное от слова «хер».

Хирон сидел на ступеньках своей покосившейся хижины и белыми нитками зашивал сапог – точнее, пришивал отвалившуюся подошву. Это выглядело довольно странно, даже жутко: в одной руке иголка с ниткой, на другую надет сапог.

Мы остановились прямо на пороге. Он перестал орудовать иголкой и посмотрел на нас. Старик с бородой, похожей на банный веник, в широкополой шляпе. Лицо, покрытое глубокими морщинами, напоминает фотографию пустыни с высоты птичьего полета. Ноги босые, пальцы огромные, толстые – как будто по пять больших пальцев на каждой ноге, и ногти как листовое железо; чтобы состричь такие, нужна циркулярная пила как минимум.

Грек хотел обратиться к нему, но запнулся, и я сразу понял, в чем дело – мы не знали его имени. Никто не знал. Не могли же мы сказать: «Здравствуйте, Хирон, нам нужна ваша помощь».

– Мы хотели у вас кое-что спросить, – пробормотал я.

Секунд семь он переводил взгляд с меня на Грека и обратно, потом вернулся к своему сапогу – быстрыми, ловкими стежками зашивал его раззявленную «пасть».

Мы с Греком переглянулись.

– Это очень важно, – неуверенно сказал я.

Но старик словно забыл про нас.

– Эй! – вдруг крикнул Грек. – Вы нас слышите-нет?!

– Че ты орешь? – Старик сморщился, словно от мигрени. – Слышу я. Вишь, делом занят? Дай сапог зашить-то, епта.