– А чем ты вообще занимаешься, Оленька?
Мы сидели за обеденным столом. Олю так удивило это обращение, что она даже поперхнулась.
– Я пишу диссертацию.
– О, как интересно. И о чем же она?
– О выученной беспомощности.
– Это что такое? Никогда не слышала.
Оля посмотрела на меня, я кивнул – расскажи, мол, пусть послушает.
– Вы слышали когда-нибудь об эксперименте Мартина Селигмана?
– Нет.
– Он развивал идеи Павлова. И провел один эксперимент. Собак посадили в клетки и били током…
– Ой, бедные собачки. Никогда не любила ученых. Садисты. Прости, продолжай. Больше не буду перебивать.
Оля снова посмотрела на меня, я снова кивнул.
– Каждый удар сопровождали звуковым сигналом. Потом, после серии ударов, клетки открывали. Селигман был уверен, что собаки попытаются сбежать. На деле же все было с точностью до наоборот – собаки ложились на пол и скулили, потому что ждали нового удара током. Понимаете? Находясь в клетке, собаки несколько раз пытались избежать разряда, но это им не удавалось. В итоге они так привыкли к его неизбежности, что даже при открытой клетке не проявляли никаких признаков воли к свободе.
Мама нахмурилась:
– Странно, я всегда считала, что собаки умные.
– В том-то и уникальность эксперимента, – Оля качала головой. – Селигман тоже был уверен, что они сбегут. К тому же дело вовсе не в собаках. Подобный паттерн поведения вполне характерен и для людей. Именно об этом я и пишу. Есть множество экспериментально подтвержденных случаев, когда люди совершали такие же нелогичные поступки.
– Например?
– Например, человек пытается устроиться на работу – с высокой зарплатой и такой же высокой ответственностью. Скажем, это работа его мечты. Его не берут. Один раз, второй, третий, четвертый, пятый. В итоге он плюет на все и устраивается на «обычную», простую работу – зарплата меньше, и вообще это не то, что он хотел, зато здесь у него гораздо больше шансов. А потом ему вдруг звонят и предлагают еще раз пройти собеседование на работу мечты. Что он делает? – Оля указала ложкой на маму, ожидая ответа.
– Празднует?
– Не-а. В том-то и дело. Он отказывается. Ему так противны воспоминания о поражениях, что он сам начинает придумывать причины, почему недостоин этой работы. Когнитивная ловушка. Ему кажется, что от него ничего не зависит. И в данном случае он полностью повторяет паттерн поведения собак из эксперимента Селигмана.
Мама слушала внимательно и с большим интересом, но, кажется, так и ничего и не поняла. Она сама была словно воплощением эксперимента Селигмана: жизнь так часто била ее «током», что теперь она уже не верила в другие способы существования. Лежала на дне своей внутренней клетки и рычала на всех, кто хотел ей помочь.
Она пыталась бросить курить и, чтобы как-то сбить потребность в табаке, перешла на сладкое. Сладкое, впрочем, не очень помогало: она быстро набрала семь килограммов и теперь без конца жаловалась на лишний вес. И даже от курения она не могла отказаться, курила втихую, и каждый раз, когда я приезжал на выходные, она, как подросток, пыталась замаскировать запахи – везде стояли зажженные ароматические свечи, а изо рта у нее пахло мятной жвачкой.
– Такое ощущение, что ей снова пятнадцать. Курит в туалете, боже мой. Я нашел пачку «Рэд эппл» и мятный «Тик-так» за сливным бачком.
С мамой действительно было что-то не так – казалось, она специально проверяет наше терпение на прочность. Я не узнавал ее: она – женщина, которая в одиночку вырастила нас, двоих детей, и буквально за шкирку протащила через нелегкое детство и развод; работала на трех работах, чтобы оплачивать мне репетиторов и занятия Егора с преподавателем фортепиано и сделать первые демозаписи его ноктюрнов; своим характером, своим упорством она всегда подавала нам пример; теперь же – теперь она курила в туалете и прятала сигареты за сливным бачком.
– Я говорил с врачом. Он сказал, что такое бывает при климаксе. Возможно, она пьет какие-то таблетки. Они меняют характер. Только она не хочет об этом говорить.
А потом:
– Ее поймали в супермаркете, пыталась украсть банку с газировкой.
С этим нужно было что-то делать, теперь каждый звонок от Егора вызывал у меня тревогу.
– Она втихую снимала деньги у меня со счета, представляешь?
– Она – шшто?! – Я так громко кричал в телефон, что в комнату ко мне зашла Оля.
– Что такое? – спросила она. Я положил трубку, оперся на стол и уткнулся лицом в ладони.
– Она вытащила карточку из бумажника у Егора и снимала с нее деньги. На что тратила – не говорит.
Сложнее всего было слушать ее оправдания. Все эти крики и упреки: «Я ваша мать!», «Я не обязана перед вами отчитываться!», «Как вы смеете рыться в моих вещах!»
Егор залез в ее аптечку и перебрал таблетки. В баночке с этикеткой «аспирин» на самом деле лежали другие таблетки, морфин. В пакетике, без рецепта. И даже когда мы высыпали таблетки на стол, прямо перед ней, она продолжала ворчать и отбиваться, используя все самые глупые отмазки, которые только может придумать припертый к стенке наркоман:
– Это не мое! Я не знаю, откуда это здесь. Вы ничего не докажете!
– Мам, мы не следователи. Мы не собираемся ничего доказывать. – Она сидела на диване, скрестив руки на груди, насупившись, как обиженный ребенок. Егор сел на стул напротив нее. – Нам нужно о-о-о-очень серьезно поговорить.
Разговора не получилось, любую попытку заговорить о лечении она встречала криками, упреками, угрозами.
– Я говорил с наркологом. Он говорит, ее надо положить в клинику.
– С ума сошел?!
– Не ори.
– Это убьет ее! Она решит, что ее предали. Избавились от нее.
– Петро, не ори на меня. Я всего лишь передаю тебе слова врача. Снимать человека с иглы нужно под присмотром специалиста. Если тебя беспокоит финансовый вопрос, то не парься, я все оплачу.
– А ты, значит, у нас теперь богатенький Буратино, да?
Егор тяжело вздохнул.
– Хорошо. Не важно. Что ты предлагаешь тогда?
Она не оставила нам выбора. Я позвонил Оле и сказал, что задержусь еще минимум на неделю. Егор съездил в магазин, купил продукты, воду в бутылках и ящик с инструментами.
– Что вы делаете? – спросила мама, когда увидела, как я скручиваю замки с двери в туалете и в ванной.
– Готовимся, – сказал Егор. Он выставлял бутылки с йогуртами на полки холодильника. – Нам предстоит тяжелая неделя.
Она, конечно, сразу поняла, к чему все идет, и попыталась сбежать, хотела выскользнуть на улицу, но не справилась с замком.
– Что происходит? Откройте дверь, я хочу выйти, подышать свежим воздухом.
– Никуда ты не пойдешь. – Я вытащил личинку замка из двери в туалет, бросил ее в ящик для инструментов и занялся замком в спальне.
Через минуту я услышал, как она открывает окно. Когда я вбежал в зал, Егор за ногу тянул ее назад, она брыкалась, била его пяткой, пыталась попасть по лицу, визжала – пронзительно и низко, как сирена в Дрездене перед авиаударом.
Я подскочил, схватил ее за вторую ногу и помог Егору втянуть ее обратно, она грохнулась на пол с неприятным, противоестественным звуком – словно собаку ударили под дых. Минуту мы, все трое просто лежали на паркете и шумно, глубоко дышали. Мама не двигалась, и я испугался, что при падении она могла сломать себе что-нибудь, я потянулся к ней, но она отпрянула, прижала ноги к груди, спрятала голову между колен, обхватила себя руками и зарыдала, завыла.
– Вы не понимаете. Они помогают мне. Они помогают мне думать и говорить. Без них я тупею.
Центры контроля проведения боли расположены на входе в спинной мозг и в тройничном нерве. Именно там толпятся синапсы, контролирующие поток болевых сигналов. Тончайшая настройка. По сути, это шлюз, и он всегда приоткрыт, – главная задача таких синапсов – не пропускать слабые болевые сигналы и по возможности гасить сильные. Именно на этот шлюз обычно воздействуют анальгетики вроде морфина – они перекрывают его; то есть, по сути, не пускают в мозг информацию о боли. Со всеми этими анальгетиками на основе опиоидов есть одна проблема (на самом деле проблем много, но одна – главная) – контролировать процесс невозможно (или – очень сложно). И если он запущен – и уже возникла зависимость – это значит, что троичный нерв больше неспособен адекватно оценивать болевые импульсы. Ведь наркотик делает это за него. И именно поэтому синдром отмены у морфинистов – штука особенно страшная и болезненная. Мама кричала так, словно ее облили кислотой – она бредила, задыхалась, пыталась разодрать себе горло ногтями. Мне было страшно смотреть на нее: глаза пустые, как будто мертвые, рот – дрожащая дуга боли. Нам даже пришлось связать ее ненадолго. Егор требовал вызвать врача – он больше не мог слышать ее вопли. А я – я знал, что если вызовем «скорую» и поместим маму в наркодиспансер, она никогда нам этого не простит. Сейчас я уже даже не могу понять, чего я добивался, что и кому я хотел доказать? Она ведь могла умереть там, у нас на руках, и все же я упрямо не желал везти ее в больницу, хотя на самом деле, как я сейчас понимаю, это мое нежелание могло очень плохо закончиться.
Сложнее всего было на третий день. Мы спали с ней в одной комнате, на раскладушках возле ее кровати, спали по очереди, чтобы всегда быть начеку. Ее трясло, знобило, она все время просилась в туалет.
– Конечно, ты можешь сходить, – говорил Егор. – Только дверь останется открытой, чтоб мы могли видеть тебя.
Нам приходилось несколько раз за ночь менять простыни в ее кровати, так обильно она потела. Несколько раз ее вырвало – два раза по пути к унитазу, один раз – прямо в постели.
– Я умираю, – бормотала она.
– Ты не умираешь, это обычный детокс. Ломка. Вот, выпей воды.
Она смотрела на меня снизу вверх – губы потрескались, глаза запали, под ними синяки, волосы растрепались, слиплись так, что видно седые непрокрашенные корни, пряди липли к щекам и лбу; я хотел поправить ее подушку, но она ударила меня по руке.