– Не трогай меня!
– Вот, выпей воды.
– Сам выпей.
Агрессия сменялась жалостью к себе – она начинала рыдать и просила прощения, потом еще пять минут – и она снова обвиняла нас в том, что мы специально пытаем ее: «Я знаю, вам доставляет удовольствие смотреть, как я страдаю».
На третий день ей стало лучше. Она встала и направилась в туалет.
– Дверь оставь нараспашку, – сказал я.
– Зачем? Вы уже скрутили замок.
– Я хочу быть уверен, что у тебя там нет заначки, которую я пропустил.
Она сильно похудела за эти дни – ключицы торчали, пальцы казались неестественно тонкими и длинными, пижама висела на ней, как мешок.
– Я не могу писать, если знаю, что кто-то услышит журчание.
Я сидел в кресле с карандашом и толстой книжкой под названием «1001 кроссворд».
– Прости, ничем не могу помочь, – сказал я, не отрываясь от кроссворда. – Ты можешь спеть что-нибудь, и тогда я буду слушать твое пение, а не «журчание».
Она зашла в туалет, хлопнул стульчак.
– Кстати, ты знал, что хозяева ягодных плантаций заставляли рабов петь во время сбора урожая? Так хозяин знал, что рабы не едят его ягоды. Ты не можешь одновременно петь и есть ягоды.
– Если это вызов, то я принимаю его! Сейчас принесу ягоды – и увидим!
И я услышал ее смех, ей понравилась шутка.
Шаркая тапочками по паркету, она вернулась в кровать и залезла под одеяло. Прошло минуты две, и вдруг она спросила:
– Что ты делаешь?
– Разгадываю кроссворды.
Она долго смотрела на меня, я отвлекся от страницы.
– Что?
– Ты такой красивый.
– Эмм, спасибо.
– Почему ты не любишь, когда я называю тебя красивым? Это же правда.
Я не знал, что ответить. Она продолжала:
– Ты и в детстве был красивым мальчиком, хотя и не верил в это и всегда очень злился, когда я говорила, что ты красавец.
– Все мамы считают своих детей красивыми.
– Возможно, но в моем случае все иначе. Потому что ты действительно красивый.
Я устало вздохнул и посмотрел на нее поверх кроссворда. Я не мог понять, что это с ней – очередной перепад настроения, вызванный детоксом, или просто минутка материнской нежности? Это был хороший знак, первый положительный симптом.
И все же время здесь, в этой «комнате детокса», тянулось невероятно медленно, за каждым новым движением минутной стрелки на часах я наблюдал, как Ахиллес за черепахой. И даже когда Егор приходил, чтобы сменить меня, я все равно не мог найти себе занятие. Я был измотан – физически и эмоционально – так сильно, что не мог толком ни читать, ни смотреть телевизор, ни даже играть в компьютерные игры. Спать я тоже не мог. И я разгадывал кроссворды, один за другим – начал с самых простых, потом перешел на самые сложные, те, где в клетки нужно вписывать слова вроде «сингулярность» или «клептократия».
От такой активной кроссвордной деятельности мой карандаш быстро затупился, и я отправился гулять по дому в поисках точилки или нового карандаша. Найти их оказалось не так-то просто, в ящиках стола у мамы лежали швейные принадлежности, какие-то журналы типа «Выкройки» или «Игольное ушко»; карандаши же я, наоборот, нашел в ящике под швейной машинкой. Они лежали на стопке листов, исписанных маминым почерком. Конечно, это нехорошо – копаться в чужих вещах и тем более читать черновики, но я не удержался. Тем более у меня было оправдание – я не копался в ее вещах, я просто искал карандаши, и не моя вина, что она хранит их в одном ящике со своими черновиками.
Центр тяжести
Я был сложным ребенком – я начал приносить родителям неприятности задолго до своего рождения. Когда моей будущей маме было двенадцать, – а мне, стало быть, минус двенадцать, – беззубая цыганка на ярмарке сказала ей: «Твой первый сын будет уродом».
И дальше – еще сто страниц. Мое детство, рассказ о знакомстве родителей, уход отца, история нашего с Сашей Греком «расследования», нашей попытки найти пропавшее Третье озеро, там, в Рассвете. И все это – от моего лица. Как если бы я сам рассказывал эту историю на бумаге.
Я взял черновики и пошел в мамину спальню, сел на край кровати, рядом с ней.
– Мам. Я тут нашел у тебя.
Она, щурясь, смотрела на листок, потом на меня. Облизала потрескавшиеся губы.
– Где ты взял его?
– В ящике, под швейной машинкой.
Она сморщилась, словно от мигрени.
– Хватит копаться в моих вещах…
– Я не копался, правда. Я искал карандаши. И вот нашел это. Ты пишешь про меня? – Молчит. – Почему про меня? И почему от моего лица?
Она перевернулась на другой бок, спиной ко мне.
– Не знаю. Я пыталась писать от своего лица, но все это было… скучно. Мне нужен был свежий взгляд на собственную жизнь. – Тяжелый вздох. – И тогда я вспомнила нашу старую шутку.
– Какую?
– О том, что ты был сложным ребенком – и начал приносить неприятности задолго до своего рождения. – Еще один тяжелый вздох. – И я подумала, что с этого можно начать книгу. И начала. Прости, я, наверно, должна была спросить у тебя разрешения, прежде чем… прежде чем делать тебя протагонистом. В любом случае, как видишь, ничего хорошего из этого не получилось – я снова уперлась в тупик, я не знаю, как это закончить. Как всегда.
Егор сидел в кресле и наблюдал за нами. Мы с ним переглянулись.
– Ты должна дописать его. Я хочу узнать, что будет дальше.
Она застонала и натянула одеяло на голову.
– Я не знаю, что будет дальше. Вы ведь так и не нашли Третье озеро. В этом отличие жизни от беллетристики – в жизни, как правило, нет внятной концовки. Кроме смерти.
– Но так в этом ведь и вся прелесть: тебе не обязательно держаться за настоящее жизнеописание. То, что ты уже написала, выглядит довольно бодро, а концовку ты можешь просто придумать.
Минуту она молчала, словно обдумывала мои слова.
– Оставь меня в покое. Ты же знаешь, я проклята. Я никогда ничего не довожу до конца.
– Неправда.
– Правда. Я проклята. Я только завязки умею придумывать. – Она бормотала из-под одеяла, я слышал, как она тихо плачет. – Дерьмо все это. Полное дерьмо. Я ненавижу писать.
– Неправда. Когда-то ты написала целую книгу сказок. И ее даже издали.
– Ту книгу тоже не я написала. Половину рассказов за меня закончил ты. Потому что я никогда ничего не довожу до конца. И я не умею придумывать концовки.
– И что? Разве это проблема? Вот художник Шишкин не умел рисовать животных. И он просил всегда своих друзей-художников помочь ему в этом, они рисовали на его картинах медведей или лошадей. Скажи, разве Шишкин стал от этого менее талантливым? Он умел рисовать лес, и делал это прекрасно. И ты тоже умеешь придумывать причудливые, странные, сказочные сюжеты. Не думаю, что стоит так убиваться из-за того, что у тебя проблемы с концовками. Да ты почитай наших классиков – у них у всех проблемы с концовками. Это вообще одна из главных бед русских – мы ничего не способны довести до логического завершения: ни романы, ни реформы, ни дороги.
Минуту мама неподвижно лежала под одеялом, потом выглянула, вздохнула.
– Ты ведь придумал все это, про Шишкина. Чтобы меня успокоить.
Я открыл ноутбук и показал ей статью об Иване Шишкине в Википедии. История о том, что великий художник-пейзажист, оказывается, не умел рисовать животных и попросил своего друга, Павла Савицкого, дорисовать медведей на картине «Утро в сосновом лесу», произвела на маму огромное впечатление. Не знаю, стало ли это открытие отправной точкой ее пути к выздоровлению (в конце концов, было бы глупо утверждать, что статья из Википедии вылечила ее от зависимости), но уже следующее утро мама начала с того, что почистила зубы и помыла голову.
А потом взяла меня за руку и сказала:
– Обещай мне. Обещай, что будешь моим Павлом Савицким.
Утром зазвонил телефон. Я услышал голос Грека в телефонной трубке и на несколько секунд потерял дар речи.
– Ты еще там? Нас что, разъединили? – спросил он и рассмеялся – он знал, что не разъединили.
– Нет, нет, я здесь.
– Кто это? – спросила Оля. Она сидела справа от меня, а рядом с ней – шестилетний Лева доедал омлет с помидорами.
Я прикрыл трубку ладонью и шепотом произнес: «Грек». Оля вскинула брови.
– Привет! Господи-боже! Извини, я просто, ну, не ожидал. – Я встал из-за стола и стал ходить по кухне из стороны в сторону. – Я дико рад тебя слышать. Ты. Ты. Ты исчез.
Он засмеялся:
– Да жив я, жив. Просто работы было много.
– Да? И что за работа?
– Ну, разная работа. Я как раз по этому поводу и звоню. Как у тебя там дела на рабочем фронте?
Я почему-то сразу понял, что он и так уже все про нас знает, – он всегда все обо всех узнавал, прежде чем звонить. Я рассказал ему о нашей жизни, о ребенке. Он кратко поздравил меня и тут же перешел к делу:
– Слушай, у меня есть для вас отличное предложение. Надо встретиться.
Первая встреча Грека и Оли прошла не очень гладко – она ударила его. По-настоящему. В челюсть. Звук такой, словно кто-то уронил кочан капусты на кафельный пол. Я встал между ними, схватил Олю за руку, ее трясло.
Грек сплюнул на ладонь кровавую слюну, проверил языком зубы.
– И я рад тебя видеть.
– Восемь лет! – сказала она сквозь зубы. – О чем ты думал? Знаешь, я рада, что ты жив и здоров, учитывая то, что я видела, но, боже мой, какой же ты мудак! – Покачала головой.
Весь вечер и всю ночь мы говорили – вспоминали прошлое, обсуждали планы. Грек попытался объяснить свое исчезновение: его дядя, сказал он, был сотрудником ВВС и предложил ему место в своей команде. «Сложнее всего было уехать, я знал, что нехорошо поступаю. Но и рассказать никому об этом предложении я не мог, вы бы начали отговаривать меня, и вам бы это удалось. А я не хотел оставаться, я хотел уехать. И чем дальше, тем лучше».
Вот так: он выжил под пулями и бомбежками, однажды попал в плен к сепаратистам, потом занял должность исполнительного продюсера и три года занимался производством новостных программ и документальных фильмов. А теперь просто взял и вернулся в Москву; и за обеденным столом объявил нам, что сейчас набирает команду профессионалов для создания нового СМИ. Задача амбициозная, и если бы я не знал его лично, я бы засомневался, но это был Грек, поэтому я не стал задавать вопросов – я знал, он не станет на них отвечать.