Заключение
Изучив цензуру при трех авторитарных режимах, мы можем вернуться к вопросу, который в начале книги оставили без ответа. Что такое цензура? Вопрос оправдан, но относится к категории смысловых ловушек, которые на французском называют questions mal posées – неправильно заданными вопросами, наталкивающими на поиск ответов в неверном направлении. Если дать цензуре слишком четкое определение, ее можно воспринять как самостоятельное явление, которое везде дает о себе знать одинаково, несмотря на контекст. В этом случае перед историком возникает искушение рассматривать ее как вещь в себе и пытаться вычленить ее и отследить внутри в рамках общей политики, как путь радиоактивного изотопа по кровеносным сосудам. Этнографический подход позволяет избежать этой крайности и препятствует обесцениванию понятия цензуры, когда она смешивается с ограничениями любого рода.
Такое обесценивание понятия цензуры противоречит опыту тех людей, которые от нее пострадали. Авторам, издателям, книготорговцам и их посредникам отрезали носы, отрывали уши и обрубали руки, их заключали в колодки и клеймили каленым железом, приговаривали к многолетнему труду на галерах, расстреливали, вешали, отрубали им головы и сжигали на кострах[475]. С большей частью этой жестокости люди книги сталкивались в раннее Новое время. Ничего похожего мы не находим в материалах, которые использовались для этого исследования. Однако примеры, описанные выше, показывают, что и более легкие наказания могут причинять тяжелые страдания: мадемуазель Бонафон, тринадцать лет заключения за сочинение политической сказки с политическим подтекстом («Танастес»), Мукунда Лал Дас, три года «строгого заключения» за исполнение насмешливой песни («Песни о белой крысе»), Вальтер Янка, пять лет одиночного заключения за публикацию автора, который вышел из фавора (Лукача). Эти приговоры можно считать ограничениями и присовокупить ко всем остальным трудностям и помехам, сдерживающим свободу слова. Но ограничение посредством тюремного заточения действует не так, как законы рынка. Оно осуществляется государством, имеющим монополию на власть. Если один издатель отказывается печатать мою рукопись, я могу пойти к другому. Мне может снова не повезти, и я почувствую себя подавленным гнетом капитализма, но авторитарные государства не дают такого выбора. Из Бастилии, душных тюрем Мандалея или лагерей нельзя было подать апелляцию.
Конечно, не все страны осуществляли ограничения одинаково. Их действия могли быть деспотическими, но их облачали в формы и процедуры, напоминавшие о законности. Одним из самых удивительных качеств документов из Бастилии является то усердие, с которым полицейские старались отыскать улики и установить вину в течение долгих допросов, несмотря на то что у заключенных не было никакой юридической защиты. Под давлением обстоятельств суды в Британской Индии выносили ожидаемые вердикты, но там разыгрывались сложные церемонии, призванные продемонстрировать верховенство британских законов и укрепить иллюзию свободы печати. Осуждение Янки в Берлине было спектаклем другого рода: показательным процессом в духе сталинизма, с которого должна была начаться чистка рядов и который должен был ознаменовать поворот в политике партии. Законность в системе, где не было места гражданским правам, определялась линией партии. Цензоры Восточной Германии вынуждены были придерживаться ее, изучая рукописи. Однако, действуя таким образом, они должны были сами интерпретировать и линию партии, и текст, и соотношение между ними. Когда они спорили с авторами или друг с другом о конкретных отрывках, то вынужденно вдавались в область герменевтики. Во всех трех системах цензура была борьбой из‐за значения произведения. Она могла подразумевать расшифровку романа с ключом, углубление в грамматику санскрита или чтение между строк плутовского романа, но всегда требовала споров об интерпретации.
А они не могли вестись без учета возможной реакции читателя, любимой темы современных теоретиков литературы и практической проблемы цензоров всех времен[476]. Чтение было ключевым аспектом цензуры, не только при редактировании текстов, что часто вело к противоречивым толкованиям, но и во внутренних делах государства, потому что споры о литературе могли стать почвой для борьбы за власть, нередко приводившей к публичным скандалам, как в случае с трактатом «О разуме», мелодрамой «Ниль Дурпан» и «Романом о Хинце и Кунце». Такие ситуации возникали достаточно часто для того, чтобы властям приходилось постоянно просчитывать воздействие, которое та или иная книга может оказать, достигнув читателей, будь то утонченные придворные, плантаторы или студенты из Пренцлауэрберга. В архивах содержатся отчеты о том, как книги влияли на среду вокруг себя и как реагировали читатели, обсуждая, декламируя и разыгрывая разные произведения. По некоторым документам видно, как прочтения изменялись в разных секторах государственного аппарата и накладывались друг на друга, например когда Курт Хагер читал описание Урсулой Рагвиц ее видения того, как Клаус Хёпке прочитал то, что писал про «Роман о Хинце и Кунце» Дитер Шленштедт.
В одном из самых знаковых исследований цензуры Лео Штраус, беженец из нацистской Германии, выдающийся философ и исследователь литературы, заявил, что цензоры по природе своей глупы, потому что не обладают способностью замечать тайные сообщения, скрытые между строк спорного текста[477]. Исследования, проведенные для этой книги, доказывают обратное. Цензоры не только обращали внимание на все нюансы скрытого смысла, они учитывали и то, как напечатанный текст повлияет на общество. Их образованность не удивляет в случае ГДР, где цензурой занимались писатели, ученые и критики. Но выдающиеся авторы работали в этой сфере и во Франции XVIII века, а в Индии за местной литературой наблюдали просвещенные библиотекари и государственные чиновники, пристально наблюдавшие за обычаями «туземцев». Было бы неправильно считать цензуру грубым подавлением свободы невежественными бюрократами. Хотя она существенно отличалась в разных местах и в разные эпохи, обычно это был сложный процесс, который требовал таланта и опыта и был глубоко связан с общественным порядком.
Цензура могла быть и позитивной. Апробации французских цензоров подтверждали отличное качество книги, оказавшейся достойной королевской привилегии. Они часто напоминали издательскую рекламную аннотацию, которую сейчас печатают сзади обложки. Данные из столбца 16 в тайных «каталогах» Индийской гражданской службы похожи на современные рецензии и нередко высоко оценивают обозреваемые произведения. Хотя они выполняли работу цензоров, редакторы в Восточной Германии упорно работали над тем, чтобы улучшить качество исправляемого ими текста. Так же поступали эксперты, писавшие рецензии, и официальные цензоры из ГАП, защищавшие ежегодный план от аппаратчиков из отдела культуры ЦК партии, которых презирали за мещанство. Несмотря на свою идеологическую функцию, переработка текста чем-то напоминала профессиональную редактуру в свободных обществах.
Цензура также приводила к сотрудничеству между авторами и цензорами, которое нередко оказывалось ближе, чем отношения между писателем и редактором в наши дни в издательствах Лондона, Парижа и Нью-Йорка. Некоторые французские цензоры так плотно работали со своими подопечными, что оказывались практически их соавторами. Тексты их апробаций, напечатанные в книгах, нельзя разлучить с телом рекомендованных текстов. Апробации, привилегии и посвящения тщательно отслеживались администрацией, заведовавшей книгами, и появлялись в изданиях вместе, как одно целое. Пристально наблюдая за местной литературой, чиновники из Индийской гражданской службы иногда поощряли ее, выдавая субсидии и премии писателям, которые, на их взгляд, могли когда-нибудь создать что-то похожее на европейский роман[478]. От первой строчки до последней книги в ГДР несут следы вмешательства цензоров. Они являются результатом совместных усилий, написания и переписывания до такой степени, что некоторые цензоры жаловались, что им пришлось сделать большую часть работы.
Взаимодействие осуществлялось через переговоры. В авторитарных системах авторы понимали, что живут в реальном мире, где представители власти имеют возможность контролировать и запрещать любые публикации. Большая часть внимания уделялась газетам и другим СМИ, а не книгам, которые мы рассматриваем в этой работе. Но и книги часто угрожали монополии на власть, и государство относилось к этому со всей серьезностью, даже на самом высоком уровне, включая министров в Версале, Лондоне и Берлине. Переговоры осуществлялись на всех стадиях процесса, особенно на первоначальном этапе, когда текст только начинал формироваться. Этого не происходило в Британской Индии, где цензура сводилась к реакции на уже опубликованные работы, и не так обстояло дело с литературой, которая распространялась вне государственной системы во Франции XVIII века. Но даже Вольтер, когда публиковал легальные или полулегальные произведения, был вынужден договариваться с цензорами, их начальством, влиятельными посредниками и полицией. Он хорошо знал устройство государственного аппарата и блестяще умел использовать его для собственной выгоды[479]. Для писателей из Восточной Германии вроде Фолькера Брауна и Эриха Лёста переговоры были настолько важны, что их почти невозможно отделить от процесса публикации. Они часто тратили больше времени, обсуждая те или иные отрывки, чем уходило на их написание. Люди по обе стороны баррикад осознавали необходимость компромисса. Они разделяли ощущение, что играют в одну игру, принимали ее правила и испытывали уважение к противнику.
Писатели не всегда были беспомощными жертвами, некоторые из них имели возможность диктовать свои условия. Во Франции XVIII века они заручались поддержкой могущественных покровителей, чтобы