billet de censure в особом случае. Когда влиятельный адвокат по имени Обер попросил поспособствовать выходу его юридического трактата, Мальзерб послал billet de censure самому Оберу и попросил его вписать имя цензора[66]. Такого рода манипуляции нередко приводили к тому, что друг друга цензурировали друзья и коллеги. Фонтенель одобрил «Различные сочинения», Oeuvres diverses, Монкрифа, своего товарища-цензора и собрата по Французской академии[67]. Другой цензор, Секус, просматривал юридическую антологию, составителем которой был и вовсе он сам[68]. Иногда никому не известные писатели получали особое покровительство, очевидно потому, что Мальзербу показались убедительными их просьбы. Священник, написавший «Общий план общественного учреждения для юношества на попечении бургундского парламента», Plan général d’institution publique pour la jeunesse du ressort du parlement de Bourgogne, попросил выбрать для рассмотрения работы своего друга цензора Мишоля. Он подчеркнул, что не стоит опасаться фаворитизма, ведь Мишоль – «человек честный, искренний и в достаточной мере радеющий о славе литературы, чтобы закрыть глаза на то, что работа недостойна публикации. Я полностью доверяю его суждениям и внесу все исправления, которые он предложит, с уважением и послушанием, которых он заслуживает». Мальзерб согласился[69].
В принципе, авторы не должны были знать имена своих цензоров и, как правило, не знали их. Последние иногда настаивали на анонимности как условии работы. У Монкрифа было столько связей среди культурной элиты и сливок общества, что он не смог бы нормально работать, если бы его имя стало известно авторам доверенных ему рукописей[70]. И все же случались утечки, к ужасу цензоров, в том числе Монкрифа[71]. Узнав, что один из его отрицательных отзывов может быть показан автору, особенно трепетный цензор попросил вырезать свою подпись с нижнего края страницы[72]. Даже положительная оценка могла вызвать проблемы, ведь, когда имя цензора появлялось вместе с апробацией и привилегией в тексте книги, он казался единомышленником автора и мог навлечь на себя гнев его врагов. Литературный цензор умолял Мальзерба дать лишь молчаливое дозволение, permission tacite, вполне пристойной работе, критиковавшей Вольтера, потому что боялся, что станет мишенью для поклонников писателя, если его имя будет напечатано вместе с апробацией[73]. Вольтер и Д’Аламбер требовали смотреть сквозь пальцы на собственные произведения, но пытались заставить Мальзерба помешать публикации книг врагов, однако он отказался. Мальзерб из принципа поощрял свободу полемики[74], но его цензоры часто были вынуждены сталкиваться с противоборством разных лагерей. Типичный случай произошел с одобрением книги «Курс химии», Cours de chimie, доктора по имени Барон, в которой критиковались антиньютоновские высказывания из анонимной брошюры. К сожалению, автором брошюры оказался Жан-Баптист Сенак, королевский врач, бывший очень влиятельной фигурой в мире медицины. В гневном письме Мальзербу Сенак требовал наказать цензора, который, по его словам, был «так же виновен, как и автор». Мальзерб ответил, что и книга, и апробация касались только идей, а не личностей, более того, цензор не знал, что автором анонимной брошюры является Сенак. Но, узнав о гневе королевского врача, Барон запаниковал. Он написал Мальзербу отчаянное письмо, надеясь опередить реакцию Версаля. Доктор заявлял, что его книга имеет дело лишь с научными теориями. Разве свободный обмен мнениями не является основным правом любого в «Республике словесности»? И более того, «разве я враг самому себе, чтобы злоупотребить протекцией, которой вы наградили меня, и по столь незначительному поводу оскорбить личного врача короля?». Эта история так ни к чему и не привела, но она показывает противоречия в самом сердце литературного мира при Старом режиме: с одной стороны – уважение к идеалам свободной и открытой «Республики писем», с другой – реальная ситуация, в которой играли свою роль власть и покровительство. Цензоры, как и авторы, должны были действовать в сфере, где эти противоречия проявлялись постоянно[75].
Пытаясь одновременно удовлетворить требования разных сил, вмешивавшихся в их работу, и улучшить качество рукописей, цензоры часто начинали симпатизировать авторам вверенных им произведений. Они нередко переписывались с авторами и даже встречались с ними, хотя те и не должны были знать, кто цензурирует их труды, до выпуска апробации. После отправки нескольких замечаний теологу, написавшему трактат о Боговоплощении, один из цензоров оказался вовлечен в сложное обсуждение церковной доктрины[76]. Другой организовал встречу с автором, чтобы объяснить тонкий нюанс: рукопись вышла прекрасной, но автор обесценивал свои аргументы, используя излишне полемический тон, и ему нужно было научиться следовать литературной благопристойности, bienséances[77]. Третий цензор одобрил историю Ла Рошели, но не напыщенный стиль, которым она была написана. Взяв на себя роль литературного редактора, он прошелся по рукописи с карандашом, вычеркнул самые оскорбительные фразы и получил согласие автора на то, чтобы их переписать[78]. В некоторых случаях авторы отказывались вносить изменения, и цензоры прекращали с ними работать – или Мальзерб назначал нового, часто с подачи первого цензора[79]. Но чаще авторы принимали критику и «любезно», как с уважением писали цензоры[80], соглашались переписать нужные абзацы. Симпатия приводила к большей гибкости цензоров. Они могли обойти правила ради «бедняги», который состряпал банальную работу плохого качества, чтобы просто свести концы с концами[81]. Конечно, цензоры свысока отзывались о произведениях, написанных ради денег, и придерживались уважительного тона, когда имели дело с известными и высокопоставленными авторами. Но, в любом случае, они играли такую активную роль в процессе создания книги, что брали на себя ответственность за нее. В характерном докладе Мальзербу один из цензоров выражает сожаление, что не смог уделить больше времени исправлению стилистики рукописи, но автор очень торопился получить ее назад, и поэтому именно он будет виноват, если книгу раскритикуют после публикации[82].
Разумеется, сотрудничество могло окончиться плачевно. Не сумев убедить автора переписать рукопись согласно своим представлениям, цензоры иногда отказывались иметь с ним какое-либо дело[83]. Обсуждения текста могли доходить до перепалки. Цензоры жаловались на качество копии, авторы – на задержки[84]. Отставной морской офицер счел унизительным требование сократить свои стихотворения, а потом, после нескольких нанесенных им «увечий», необходимость сокращать еще[85]. Математик, который был убежден, что нашел формулу квадратуры круга, пришел в ярость от отказа публиковать его рукопись. В ней не было ничего против религии, государства или морали, но цензор отказал ей в публикации, так как не хотел проблем с Академией наук, членом которой являлся (а академия отказалась рассматривать новые трактаты на эту тему):
Это ли награда за огромный труд, самый неблагодарный, самый трудный и в то же время самый необходимый, которым только может заниматься геометр? Вот награда, которая должна внушить нам рвение и дух соперничества! Или, сказать точнее, вот источник отвращения и разочарования, не позволяющий нам быть одинаково полезными миру, который мы населяем[86].
Несмотря на эти разногласия, цензура, в ее повседневном варианте, скорее сближала авторов и цензоров, чем разделяла их. Их взаимоотношения обычно превращались в ту или иную форму сотрудничества, а не безжалостное подавление. Насколько можно подсчитать, процент отказов был довольно низок, около 10%[87]. Но, разумеется, рукописи, которые действительно бросали вызов ценностям церкви и государства, не попадали к цензорам в Управление книготорговли. Они отправлялись на печатные станки, находившиеся за границами Франции, где протянулась благодатным полумесяцем вереница издательских домов от Амстердама вниз к Брюсселю и Льежу, через Рейнскую область в Швейцарию и, наконец, в папские владения в Авиньоне. Эта однозначно запретная литература вместе с большим количеством незаконно изданных книг доставляла немалую прибыль зарубежным издателям, отправлявшим все это во Францию через обширную сеть подпольных распространителей и контрабандистов[88]. Ущерб, наносимый французской экономике, был настолько велик, что директора книжной торговли, особенно Мальзерб и его преемник Антуан де Сартин, делали все возможное, чтобы расширить пределы разрешенного во Франции, увеличивая число молчаливых дозволений, простых дозволений, допущений и с помощью других методов, ради поддержки местного производства. Экономика в вопросах цензуры значила не меньше, чем политика или религия