– Задача финальной выставки – показать, чему мы научились за время обучения, а не выпендриваться, – буркнул он.
– И все же я ожидала чего-то поинтереснее.
Чад промолчал. Он закончил с картинами и теперь стоял, пытаясь погасить растущее раздражение. Он развернул стул и, усевшись на него верхом, бросил затаенный взгляд на Аманду, которая, казалось, только разогрелась и была готова к новым вывертам. Тем временем она переместилась к шкафу и хищно оглядела вместительные коробы, в которых покоились чужие работы. На разделителях стояло имя какого-то ученика.
– А что тут у нас, – заговорщически произнесла Аманда и, потянувшись вверх всем корпусом, взялась за край небольшого холста. Через секунду он оказался в ее руках, и она с жадным любопытством повернула к себе лицевую сторону. Машинально Чад успел отметить, что и ящик, и работа принадлежали Шейну Ростеру, одному из лучших, а может, и лучшему студенту на курсе, талант которого не признавался однокурсниками из зависти, а преподавателями – из боязни засветить, как фотоснимок, эту неординарную личность, вытащив ее на свет раньше положенного срока.
Чад не мог бы объяснить, в чем заключалась притягательная сила обычно скромных по размеру полотен Шейна – ведь в них всегда находился какой-нибудь неочевидный недостаток. Но если Чад намеренно искал подобную фактуру, то Шейн, создавая невидимые глазу искажения, действовал как будто ненароком. При взгляде на его работы зрителя не покидало ощущение, что в них что-то не так. Выстраивая картину вокруг какого-нибудь незаметного нарушения гармонии, Шейн достигал эффекта тем, что, выбирая, к примеру, классический пейзаж, усиливал несовершенство некоторых деталей, позволяя им раздражать глаз зрителя, испытывать на прочность его терпение.
– А это недурно, очень недурно! – заинтересованно произнесла Аманда, не отрываясь от картины. – Тут есть еще! – воскликнула она и, всучив Чаду первую работу, полезла на полку за следующей.
– Перестань. Кто-то может войти… – попытался было остановить ее Чад, но все было без толку.
Один за другим Аманда доставала и ставила у основания шкафа холсты на подрамнике и без, какие-то картонки, рулон, перетянутый резинкой, – правда, развернуть его она так и не решилась. Внезапно возникший энтузиазм Аманды вдруг захватил и Чада, какой-то дикий азарт толкнул его к двери, и он быстро закрыл ее на замок, чтобы, вздумай кто-нибудь вломиться, можно было успеть вернуть все на место.
– Ты только посмотри на это! – Аманда толкнула его в плечо, глядя на парад выставленных работ, и Чад послушался.
В ту же секунду он осознал пропасть, разделявшую его и более талантливого однокурсника. Шейн, очевидно, не стремился к повторениям, каждая работа казалась окном в мир, где все течет по иным законам. Да, на картинах были изображены люди, но их эмоциям не нашлось бы определения, то были задумчивые и в то же время обезображенные лица, будто мышцы их были червями, копошащимися под кожей.
– Кто это написал? – спросила Аманда.
– Шейн Ростер.
– Вы друзья?
– Не сказал бы.
– Он уже выставляется?
– Пока нет, но думаю, это лишь вопрос времени, – не без досады отозвался Чад. Ему вдруг захотелось исчезнуть, оставив Аманду в студии наедине с работами его товарища, чтобы она могла отдаться созерцанию, позволила им властвовать над ее впечатлительной душой, которая, Чад не мог не признать, в искусстве все же оказалась искушенной. Наблюдая, как Аманда завороженно разглядывает картину, Чад на мгновение порадовался, что Шейна сейчас здесь нет, что он никогда не узнает об этом эпизоде и о восхищении Аманды тоже.
Всем существом Чада вдруг завладело пакостнейшее из чувств, которое так часто без предупреждения поселяется в какой-нибудь робкой, неуверенной душе. Отравляющая зависть, наполняющая горечью и без того страдающее сердце художника, так некстати проявила себя, пришла помучить Чада, напомнить, что отныне ему предстоит всякий раз терзаться при виде чужого таланта. Чад был слишком высокого мнения о себе и решил, что привит от провала, что если заранее не победил в схватке, то по крайней мере основательно к ней подготовился, предполагая, что уровень крепкого середнячка позволит продержаться. Он и подумать не мог, что на соседней полке все это время хранились работы, намного превосходящие его собственные, при том что дело не только в мастерстве, но и в личности художника, в образе мысли и особом отношении к миру. А Чад, увы, не мог похвастать тем, что сформировался как живописец, слишком многое ему нравилось, слишком разное мечтал изобразить, а вот рядом – талант с уникальным видением, оригинальностью мысли, уверенностью – а не самоуверенностью.
Как мучительно осознавать, что в мире полно людей, превосходящих тебя мастерством, как безнадежна эта мысль, как будто не на что опереться и весь твой опыт – пустышка, отрез поролона с обманчивым объемом. Даже умудрившись взобраться на него, под собственным весом все равно опускаешься на землю. Хоть двадцать лет проведи за холстом, будешь так же кусать локти, стоя перед картиной какого-нибудь явившегося из ниоткуда самородка.
– В тот день в галерее ты сказала, что я талантлив. Ты так больше не считаешь?
– Отчего же. Наоборот, я в этом только уверилась.
– Но ты ведь так восхищена работами Шейна, а мои даже смотреть толком не стала.
В темных глазах Аманды промелькнул удовлетворенный огонек.
– Я все еще убеждена, что ты талантлив, просто картины для выставки совсем не отражают тебя, молчат о том, что мучает тебя как художника, что ты воображаешь, оставшись наедине с холстом. Это картины прилежного ученика. Когда-нибудь ты станешь мастером, и тогда я изменю мнение, но пока что тебе предстоит длинный путь.
– Я и есть ученик, – буркнул Чад.
– Где же твой учитель?
– Торп слишком черствый, чтобы дать ценный совет, он не способен писать сам и не позволяет другим. Его душа полна разочарований; все, что он умеет, – брюзжать, чтобы люди не позабыли о его существовании. Нет, такого учителя я себе не желаю. Если уж выбирать, то я взял бы такого, кто мало говорит, но много делает. Какого-нибудь старого сумасброда, малюющего с утра до вечера, живущего в одиночестве где-нибудь на задворках Лондона. У Шейна – дедушка художник, он вырос в окружении холстов и красок, а вот мне повезло меньше. Я только и могу, что рассчитывать на себя.
– Ты так уверен, что обойдешься без помощи других, но вот я здесь, ты сам пригласил меня, чтобы узнать, что я думаю о твоем творчестве, а теперь говоришь, что не нуждаешься в этом.
– Откуда тебе знать, что мне нужно!
– Я не знаю. Но и ты не узнаешь, если не начнешь писать так, как положено художнику. Ты твердишь о самоотречении, честности, но сам при этом прячешься от мира. Искусство – всегда больше, чем холст и краски. Мне кажется, ты должен научиться освобождаться. Ты слишком озабочен чужими достижениями, так много размышляешь о других, тогда как стоило бы дать дорогу собственному таланту.
– К черту все! – воскликнул Чад. – Я и сам недоволен. Все это чужое, хватит мне притворяться! Всякий раз, подходя к холсту, я жалею, что у меня есть тело, будто моя душа заключена в темницу. Мне нужен всего один хороший портрет – и человек, который сможет вдохновить меня. Некто, кто не станет давить. – Он сверкнул глазами в сторону Аманды. – Кто поможет найти свой путь, подскажет, как пройти его без самообмана. Ван Дейк учился у Рубенса, Эль Греко у Тициана, у всякого великого художника был учитель, мне тоже он нужен, – выпалил Чад и, на минуту задумавшись, вдруг добавил: – На днях я узнал об одном художнике, его зовут Оскар Гиббс.
– Не слышала о таком.
– Он сорок лет живет в психиатрической лечебнице, в Бетлеме.
– Бетлем? Знаю, что у них есть галерея работ пациентов.
– Оскар написал кучу картин, вот только все они спрятаны от посторонних глаз. Торп видел лишь несколько и сказал, что они производят страшное впечатление. Я хочу взглянуть на его полотна.
– Зачем?
– Этот пациент, Оскар Гиббс, он пишет с утра до ночи и одержим искусством. Для него нет ничего важнее, и Торп считает его гением.
– Почему он оказался в Бетлеме?
– Торп сказал, что-то случилось с Гиббсом за границей. Что-то жуткое, разрушительное. Торп показал нам репродукции нескольких его работ, они прекрасны. Я не знаю, как он смог написать их, ни разу не покинув больницу. Он никогда не учился живописи, при этом он и есть – настоящий художник. Я не могу перестать думать о нем.
– Надеешься, что он возьмет тебя учеником? – Аманда с недоверием посмотрела на Чада.
– Я хочу узнать, как выглядит настоящий гений, где берет вдохновение художник, которого не заботит ничего, кроме искусства. Пусть он не произнесет ни слова, не посмотрит на меня, лишь бы позволил наблюдать.
– Наверное, человеку свойственно жаждать того, чем, по его мнению, он не обладает.
Чад бросил неопределенный взгляд на Аманду.
– Что ж, если для того, чтобы достигнуть цели, мне придется назваться ничтожеством, я готов на это.
Из студии они поехали на набережную и долго гуляли вдоль Темзы, глядя на мягкое движение серой реки. Маслянистая поверхность и ее неочевидная глубина притягивали взгляд Чада, он смотрел вниз, дивясь укрощенному могуществу воды. «Если бы не человек и его желание подчинить себе природу, – думал Чад, – река могла быть шире или вовсе иссохнуть. Человек управляет пространством и меняет его правила, но при этом не способен укротить собственный разум…»
Они ели мороженое, Аманда безостановочно шутила, то и дело касаясь Чада, в конце концов взяла его под руку и заявила, что ей скучно. Тогда они поехали в Сент-Джеймс парк, чтобы прогуляться до того, как окончательно стемнеет. Там было прохладно и по-весеннему торжественно, и Чад, чувствительный к красоте и взволнованный длительным пребыванием рядом с Амандой, все не мог собраться с мыслями. День постепенно клонился к вечеру, воздух казался прозрачным, под кронами деревьев собрались тени. Чад и Аманда стояли на мосту. Она разглядывала уток и плавные узоры, которые создавало на воде их движение. Чад решил, что мог бы увлечься Амандой: изящная, но при этом полна жизни, кожа сияет, в осанке горделивость. Чаду было с ней легко. Весь облик ее, миловидность и чувственность создавали ощущение неизбежности их союза, да и тот факт, что она не постеснялас