ь высказать восторженное мнение касательно работ Шейна, говорил о смелости, хотя она наверняка понимала, что Чаду это не понравится. Для подобного нужен характер, нельзя списывать это со счетов; скорее всего, в отношениях Аманда так же честна и открыта, так же предана собственному мнению – замечательные качества, если посмотреть.
Да, она могла бы привлечь Чада, но что-то удерживало его от решительного шага. Он не хотел идти на поводу у чувств, которые уже грозились свалиться ему на голову, – больше, чем привязанности, он боялся изменений и, как истинный творец, не соглашался на рутину там, где должны кипеть эмоции. Едва ли ему приходило в голову, что в отношениях можно находить счастье и покой; Чаду казалось транжирством распылять огонь бушующей в нем страсти на что-то столь конкретное, как человек, пусть даже этот человек – замечательная Аманда. Всем существом его владела жажда иного рода – не обладания, но возвышенности, которую могло дать лишь искусство – этот бескрайний огненный шар, опаляющий каждого, кто взглянет на него. Только искусству Чад желал поклоняться и приносить жертвы. На этом этапе жизни, подобно цветку, обращенному к солнцу, он тянулся к красоте и все же, как художник, не стремился обладать ею. В его сознании, в отличие от более приземленной Аманды, не возникало нужды назвать что-то своим, ему доставало осознания того, что нечто существует само по себе и не зависит от его прихотей.
Чад был напичкан заблуждениями, одно из которых гласило, что искусство менее требовательно, чем любовный танец двух сердец, поэтому он был уверен, что поступит правильно, отказавшись от Аманды. Его душа жаждала подвигов, в воображении он видел себя воином, верным в служении избранному пути. Ему ни к чему препятствия на этой полной приключений дороге, а Аманда казалась хоть и обворожительной, но все же преградой. Это сейчас она ничего не требует и держит дружескую дистанцию, но стоит сделать шаг навстречу, весь уклад его жизни изменится и будет подчинен женским прихотям. Чад будет стараться всячески ей угодить, особенно в первые месяцы, а дальше каждый станет проявлять характер, возникнут противоречия, которые не так-то просто разрешить, не задев чувства другого. Он уже не сможет подолгу гулять в одиночестве, раздумывая над сюжетом картины, острота его взгляда притупится, его одолеет лень, и рано или поздно его затянет в губительную романтическую пучину, из которой уже не выбраться.
Когда на парк опустились промозглые сумерки, Аманда потянулась к Чаду, желая, чтобы он приобнял ее за плечи, но он отпрянул, сделав рефлекторное движение, которое при иных обстоятельствах могло бы остаться незамеченным. Но оно было замечено и заставило Аманду приостановиться и с каким-то новым вниманием взглянуть на Чада. Она ухмыльнулась, как показалось Чаду, с удивлением, но быстро совладала с собой и по пути к автобусной остановке больше не делала попыток к сближению. Трудно было не заметить преувеличенную вежливость, с которой она помахала ему на прощанье из автобуса, стремительно и непринужденно, как если бы хотела поскорее остаться наедине со своими мыслями. Чад тоже помахал ей, вложив в свой жест достаточно тепла, чтобы как-то сгладить неприятное впечатление, и по пути домой больше не вспоминал об этом эпизоде, решив для себя, что все сложилось как нельзя лучше.
Уже лежа в постели, он вновь ощутил принадлежность к чему-то большему и уверенность, что не имеет права растрачивать понапрасну силы. Он подумал, что завтра же спросит Торпа, при каких обстоятельствах тому удалось увидеть спрятанные от публики картины Гиббса и может ли он помочь Чаду тоже увидеть их.
Он уснул с мыслью впредь беречь себя для важного замысла, хотя еще не понимал для какого. С ощущением, что всю свою жизнь он ждал момента для исполнения когда-то данного обета, и вдруг этот момент настал, настал неожиданно и неотвратимо, и единственный выход Чаду виделся в одном – не противиться ему.
Глава 4
Я чувствовал, что озарения и опыты моих счастливых часов не лежат больше в стороне от всяких законов и правил, что посреди строгого ученического послушания пролегает узкая, но ясно различимая дорога к свободе[10].
В лондонской королевской больнице Бетлем находятся две скульптуры. Высеченные из портлендского камня, пугающе реалистичные, фигуры Мании и Меланхолии[11] напоминают посетителям о колоссальном прогрессе, который сделала психиатрия за семь с половиной веков – от истоков до сегодняшнего дня. О том, как медленно и настойчиво двигалась она от несвязных, жестоких, разрушающих тело и мозг пациента методов, похожих скорее на пытки, нежели на попытки излечить, до сострадания и ощутимой помощи, до глубокого понимания сложных процессов, протекающих в сознании человека.
Лицо мужской фигуры, изображающей Меланхолию, исполнено печали, рот приоткрыт, губы слабые, безвольные, они не способны проронить ни звука, лишенное силы и смысла слово в них погасло. Взгляд рассеян, как будто фигура чутко прислушивается к чему-то внутри себя, к какой-то ускользающей, неизъяснимой мысли, и это нечто так тихо, что требуется болезненное усилие, чтобы только уловить тающий сигнал, распознать его.
Фигура насквозь пронизана отстраненностью, от нее веет апатией, смирением и грустью, однако жертва всеми силами старается скрыть от окружающих свои страдания, изгибы тела говорят о намерении отвернуться, только чтобы спрятать боль, ясно читающуюся на лице, хотя бы притвориться здоровым.
Противоположность Меланхолии – фигура Мании, она полна силы, от нее исходит решимость, но решимость эта пугает. Мужчина здесь порабощен внутренней борьбой с невидимым противником, мышцы его напряжены до предела, глаза и рот застыли в немом крике, острые скулы выпирают, голова запрокинута, и жилы пронзают камень. На руках – цепи, удерживающие от побега или нанесения себе увечий, но очевидно, что предмет страданий вовсе не они, а нечто страшное, невидимое глазу, но отраженное на исступленном лице, искаженном мукой, нечто, берущее начало в глубинах мятущейся души.
Обе статуи как цельная композиция были созданы датским скульптором Каем Габриэлем Сиббером и в 1676 году подарены Лондонской королевской больнице Бетлем в качестве символа двух широких понятий в истории психиатрии – мании (или буйного помешательства) и меланхолии. Многие столетия именно на эти два термина опирались доктрины о психическом здоровье и именно на них делились все существующие в мире недуги разума. Все когда-либо наблюдавшиеся психические отклонения, видимые и неочевидные, прогредиентные и вялотекущие, пугающие и не вызывающие страха, – все эти помешанные с бредовыми мотивами, сложными зацикленностями и психозами, с самоубийственной печалью и дьявольским смехом, с запретными желаниями и вызывающими отвращение девиациями, всех этих умственно неполноценных, дурашливых, маниакальных, враждебных, запутавшихся, подозрительных, одичавших людей в давние времена делили лишь на два вида: их считали либо буйнопомешанными, либо меланхоликами.
Разделение это не случайно: оно произошло из длительных наблюдений за душевнобольными и основывалось на двух явственных особенностях их поведения, а именно – спокойствии и буйстве. А так как буйных необходимо было изолировать и успокоить, а спокойных – взбодрить любыми возможными способами, годились всякие методы: считалось, что хорошо помогало кровопускание, отвар чемерицы, рвотные и слабительные средства. Все это отвлекало пациента от страданий и изматывало настолько, что он, обессиленный, уже не способен был двигаться. Обливание ледяной водой работало как катализатор ясного ума: состояние шока, в которое попадал душевно страдающий, снижало интенсивность его приступа, в редких случаях полностью останавливало его. Физическая стимуляция подходила меланхоликам: насильственное выведение на прогулку или хождение в железном колесе до полного изнеможения призваны были помочь, как и щекотание, определявшее, не симулянт ли пациент, – в то время считалось, что меланхолики не способны смеяться.
Впрочем, даже эта классификация, различающая лишь два основных состояния, являлась своего рода прогрессом, если брать во внимание тот факт, что в I веке нашей эры Аретей Каппадокийский ввел такое понятие, как «единый психоз», который охватывал все существовавшие виды помешательства. Любое отклонение в поведении, отличие от положенной нормы, вне зависимости от тяжести болезни, считалось и называлось безумием. К безумию причисляли чрезмерную веселость и беспричинную тоску, агрессивное поведение и сексуальные расстройства, отказ следовать законам общества или семьи, выполнять требования мужа или чрезмерную чувственность. Бледность и потливость считались не следствием болезни, а ее источником, эпилепсия – наказанием Божьим, падение оземь от удара божественной руки как нельзя лучше подтверждало эту теорию. Не счесть количества сожженных на костре душевнобольных, не способных постоять за себя, доказать непричастность к сделке с потусторонним; завет Парацельса о том, что дьявол предпочтет скорее здоровую душу, чем больную, не спас несчастных от печальной участи. В те времена мало кто обращал внимание на то, что «одержимые» нередко выздоравливали, если им оказывалась хоть какая-то помощь.
Долгое время считалось, что на состояние больного влияют наружные факторы, такие как климат, вода, ветер и солнце, смена дня и ночи, перемена сезонов и окружение. Кроме того, надлежало сохранять в балансе все жидкости организма, коими являлись кровь, слизь, желтая или черная желчь, любой перевес в одну или другую сторону сигнализировал об отклонениях со стороны психики. Поэтому врачи проводили трепанации, чтобы через отверстие в голове дурной дух или же черная жидкость могли покинуть тело и принести облегчение страдающему.
Гиппократ предположил, что место, где развиваются психические расстройства, находится в теле больного. Такая простая и привычная нам мысль должна была пройти путь длиной в несколько столетий, чтобы окончательно утвердиться и потеснить собой гуморальную теорию, так вдохновлявшую Средние и местами даже Новые века. И именно Гиппократ обнаружил источник, питавшийся плодами безумия и порождающий его, – мозг и только мозг он называл побудителем смеха и радости, недовольства и печали. Мозг, а не мышцы или надпочечник, не желчь и не кровь, был ответственен за то, что человек терял связь с реальностью, что его мысли начинали течь без его контроля и разум тонул в чертогах темноты.