головы или взгляда, он не откликнется на твой призыв. Если бы Гиббс был расположен к общению, не сомневайся, я бы сам давно навестил его.
– Но должен же быть способ! – воскликнул Чад, раздосадованный настроем профессора. – Неужто я не могу прикинуться врачом, чтобы хоть ненадолго взглянуть на него, хотя бы понаблюдать за тем, как он рисует?
– Ты этого хочешь? Увидеть, как он творит?
– Я хочу этого больше всего на свете. Кажется, я не желал еще ничего так сильно, как встречи с ним. Я одержим мыслями о его таланте, о гении.
– Но когда ты успел так проникнуться этими мыслями? – спросил Торп.
– Вы заставили меня лишиться сна своими рассказами.
– У меня и в мыслях не было!
– Подумайте еще, профессор, быть может, вы пошлете в клинику письмо с просьбой о посещении, ведь вы упоминали ваше знакомство с Оскаром в юности.
– Это было очень давно, я сильно изменился с тех пор. Оскар не вспомнит меня, мы были только товарищами. А даже если и вспомнит, с чего бы ему менять мнение и соглашаться на встречу? Что во мне такого, без чего он не смог бы прожить еще двадцать лет в тех же условиях? По всей видимости, он наслаждается изолированностью от мира и не ищет ни дружеских, ни каких-либо иных связей.
– У него не осталось родственников?
– Мать его умерла, когда он был маленьким, отца наверняка давно нет в живых. Оскар был единственным ребенком, и если у него и есть какие-то родственники или связи, я о них ничего не знаю. Впрочем, была одна девушка. Насколько мне известно, Оскар успел сходить с ней на пару свиданий до того, как его заперли в Бетлеме. Если я правильно помню, она была дочерью близких друзей отца Оскара.
– Вы знакомы с ней?
– Не довелось. Но уверен, она могла бы сделать его счастливым.
Чад о чем-то задумался.
– Прошу, не заставляй меня жалеть о том, что я согласился на этот разговор. – Торп смерил его удрученным взглядом. – Я вижу тебя насквозь.
– А вдруг мне удастся…
– Брось! Тебе не отыскать ее, столько лет прошло! Сам посуди, ему было девятнадцать, ей на два года меньше. Ее любовь, вероятно, прошла сразу же, как только у Оскара возникли проблемы. В таком возрасте все недостатки кажутся милыми несовершенствами, но лишь до той поры, пока оба партнера способны удерживать внимание на объекте страсти. Но как только один понимает, что другой не способен подарить ласку, то любая, даже самая крепкая увлеченность непременно угаснет.
– Должен же он помнить, что когда-то любил!
– Оскар всецело отдан искусству, это его мания, страсть. С ней он вступил в отношения, ей отдал сердце и любовь без остатка. Все остальное для него лишено смысла.
– Вы говорили, что видели его другие работы. Те, что не выставлены на всеобщее обозрение.
– Да, у него множество картин, большинство находится в хранилищах Бетлема.
– Не в музеях?
– Увы, музеи ищут громкие имена. Современный автор им нужен, чтобы представить публике, а старым мастерам уже воздано по заслугам. Кураторы просто не знают, что делать с художником, не способным отличить одну свою работу от другой. Да, я видел картины Гиббса и считаю, что они должны остаться в подвалах Бетлема навечно.
– Но почему?
– Ты удивишься, но они не несут в себе смысла, хоть и выполнены безупречно с технической точки зрения. Спрятанные от публики работы – буду откровенен – это делирий[18] в чистом виде, весь ужас сумасшедшего, запечатленный с помощью кисти и красок. Я видел их лишь раз, но до сих пор не могу избавиться от гнетущего впечатления.
– Что так потрясло вас?
– В них ужасает абсолютно все: экспозиция, цветовые решения, фигуры, сопоставление динамики и статики. Но главное, что при видимой недосказанности, полной иллюзии непостижимости они удивительно говорливы: скроены так, чтобы у зрителя не осталось ни малейшего сомнения в том, что человек, написавший их, – самый настоящий безумец. Да… – Он задумчиво погладил бороду. – Мы привыкли видеть вещи такими, какие они есть. Вот окно, за окном улица. Мы воспринимаем ее одинаково, и если захотим изобразить на разных холстах, результат будет различаться деталями, колоритом, но в целом мы с тобой, как два здравомыслящих человека, видим примерно одно и то же. Оскар Гиббс не видит мир, как мы. Его мир – это особое место, в котором порядок вещей устроен иным образом: неодушевленные вещи на его полотнах обретают душу.
Услышав эти слова, Чад напрягся, готовый вытряхнуть из Торпа обещание, что тот проведет его в Бетлем, но сдержался. Чад помнил, как заносчив Торп, как любит использовать чужие слабости во вред тому, кто был неосторожен обнаружить их в его присутствии. Стоит действовать обдуманнее, Чад и так сказал лишнего, теперь нужно выправить баланс.
С невозмутимым видом Чад достал пачку сигарет и закурил, отвлеченно поглядывая в окно.
– Вам никогда не было любопытно, куда они все идут? – равнодушно проговорил он.
Торп озадаченно нахмурился и тоже выглянул наружу. Мимо проходили люди такого обыкновенного вида, что это не одурачило бы даже ребенка. Торп вздохнул и протянул руку к пачке. Достав сигарету, он глубоко затянулся и внимательно посмотрел на Чада.
– Послушай, – произнес он без тени улыбки и выдохнул дым. – Я все понимаю. Ты молод и силен, в твоем организме происходит буря процессов, о которых ты не подозреваешь. Может показаться, что ты все контролируешь, способен исполнить все, что придет в голову. Но ты ошибаешься. – Он посмотрел на тлеющий огонек.
– О чем вы говорите? – нахмурился Чад и раздраженно загасил окурок, позабыв про вид за окном.
– В мире есть вещи, которые способны изменить не только тело, но и душу, – не моргая проговорил Торп. – Они оставляют след. И ты не будешь прежним, однажды познав их. Я говорю с полной уверенностью: на человека влияет то, что он прожил, чему был свидетелем. Лишь прочувствованное формирует суть, из которой мы в конечном итоге состоим. То, что мы привыкли звать душой. Именно она ответственна за сбор внешних стимулов, и она же одинаково чутко реагирует на прекрасное и ужасное. Увидев однажды то, к чему не был готов, ты останешься в живых, но внутри что-то погибнет. По кусочкам отомрет то, что когда-то давало тебе силы. На свете есть чувства, которые вовсе не обязательно проживать, слышишь? Храни свою внутреннюю красоту, ведь ее так легко сгубить!
– Да бросьте, – закатил глаза Чад.
– Друг мой, ты не уверен в себе! – воскликнул Торп, словно вдруг понял какую-то истину. – Неужели в этом все дело? Ты так талантлив, почему же ты сомневаешься! – Он порывисто наклонился вперед, и Чад изумленно отпрянул. – Говорю тебе как наставник, как друг, который видел усердие, с которым ты занимался, ты имеешь талант! И если не будешь ставить перед собой невыполнимые задачи, то преуспеешь, непременно преуспеешь! Не было дарования в мире, которому не открылись бы двери в назначенный судьбой срок. Все, что тебе нужно, это ждать, терпеть невзгоды и сомнения и идти к своей цели. Ты пожелал стать художником, поздравляю тебя, ты стал им, что еще тебе нужно? Опыт? Ты приобретешь его, непременно! Зачем еще даны тебе годы жизни?
– А что вам дали ваши годы? – перебил его Чад. Свитер, надетый на него, вдруг показался удушающе тесным, и он с раздражением стянул его, едва не опрокинув бокал. Губы его побелели от обиды. – Вы хотите, чтобы я принял ваши слова на веру. – Голос его дрожал. – Вы рисуете передо мной самый скучный сценарий, какой только можно вообразить. В страшном сне я не могу представить жизнь, в которой не будет потрясений. Жизнь, в которой я буду просыпаться с одними и теми же мыслями, несчастный в своем невежестве. Я лучше умру, – прошептал Чад. – И вам следовало бы стыдиться. Вы так близки к искусству, что разучились любить его. Только и указываете, как другим делать то, на что сами не способны. Но в искусстве нет конечной точки, это мир, который будет расширяться до той поры, пока я сам не скажу: «Хватит!» Красоте нет конца, чувствам нет конца. Не тащите меня в свою бездну равнодушия! Чувствовать и отражать – вот предназначение любого художника! А вы… Вы только и делаете, что пытаетесь пригасить мою страсть, мое рвение. Зачем? Почему вы так жестоки?
Профессор Торп слушал Чада, не делая попыток перебить. Когда Чад наконец закончил, Торп спросил будничным тоном:
– Ты помнишь картину Моне «Кувшинки»? Красиво у него вышло, не находишь? Эти лепестки, вода, воздух… Знаешь, как он писал эту работу? Он ведь почти сошел с ума. Старик Моне, великий мастер, имеющий за плечами колоссальный опыт, чуть не лишился рассудка, пытаясь написать ил, в который уходят корни, а поверх этого тину, а поверх нее – прозрачную воду, на которой колышутся нежные лепестки… Он желал показать нечто через нечто, просиживал над картиной неделями, стараясь передать толщу воды, постичь ее глубину, чтобы только лишь потом обратиться к поверхности и показать нам чистоту, берущую начало в грязи.
– И ему удалось.
– Удалось. – Торп согласно кивнул. – Однако он был на грани. Он был так близок к помешательству, что еще чуть-чуть, и все было бы кончено. Если бы ему не хватило таланта, знаний, терпения всего немного… Начни он писать эту картину на пять или десять лет раньше, он бы потерял рассудок, не сумев воплотить замысел. Но его спас опыт. Поэтому я и призываю тебя: дай возможность окрепнуть своему разуму, прежде чем встречаться лицом к лицу с тем, что может навредить ему.
– Парадокс! Ведь именно этого я и добиваюсь! Этого я прошу у вас, когда умоляю свести меня с Оскаром Гиббсом. Об учителе я молю вас, и ни о чем больше. За все эти годы мне не встретился человек, чья личность так сильно будоражила бы мой ум, как Оскар. Ни одним талантом так не восторгался я, как талантом сумасшедшего, я понял это так неожиданно, так вдруг стало очевидно, что он и есть мой учитель. Он и есть моя судьба.
Уголки губ профессора Торпа приподнялись, когда он сделал попытку улыбнуться.