лышал, – лишь щебетание птиц, укрывшихся в кронах деревьев, да отдаленный звук посуды, собираемой в кампусе после обеда. Не в силах объяснить странную реакцию, Чад окончательно растерялся.
– Вам не нравится?
Мэри часто заморгала, сухие губы еще больше вытянулись, собираясь, по-видимому, что-то произнести, но вместо этого горло ее непроизвольно сжалось. Из него вырвалось некое подобие крика, стиснутого путами горловой щели настолько, что он был едва различим. Трясущимися руками она отбросила от себя бумагу и, дрожа, застыла в немой неподвижности, уставившись на свои руки, словно картина Чада безнадежно перепачкала ей пальцы. Черты лица исказились, сделав его похожим на оплывшую восковую свечу, кожа побелела, а на щеках вспыхнули два алых пятнышка. Мэри будто настигло страшное потрясение, но чем оно было вызвано, Чад не мог понять. Неужели во всем виноват его подарок? А может, картина и ни при чем и приступ случился из-за внутренних процессов, связанных с болезнью? Грудь Мэри вздымалась в бесплодной попытке захватить воздух, она начала задыхаться, а затем, вдруг выйдя из оцепенения, вскинула кверху руки и принялась размахивать ими над головой, словно отбиваясь от полчища невидимых пчел. Чад отпрянул в страхе.
– Что с вами? – вскрикнул он, пораженный. – Мэри, что я сделал?
Она не отвечала. Крылья ее носа побелели, зрачки превратились в две напряженные точки. Чад протянул руку, чтобы дотронуться до ее плеча, но это было ошибкой. Мэри тотчас вскочила на ноги, возбужденная и рассвирепевшая, и в один прыжок очутилась возле Чада. Она вцепилась ему в горло, без сомнения, желая задушить. В глазах ее плескалась ярость, от прежней кротости не осталось и следа, в это мгновение ею правил звериный инстинкт, подчинивший себе тело пациентки. Шатаясь, Чад попятился, но споткнулся и едва не упал. Припав на одно колено, он пытался отцепить от себя Мэри и в то же время подняться на ноги. Но она не сдавалась, вопя и скаля зубы, все больше наваливалась на Чада, пока он окончательно не потерял опору и не рухнул на землю. Тогда она, наконец, разжала пальцы и принялась вопить, колотя его по голове и ушам, пытаясь нанести как можно больше травм.
Чад закричал, понимая, что ему не обойтись без помощи, и, пытаясь защитить лицо, вывернулся, чтобы с облегчением увидеть, как два медбрата уже спешат ему на выручку из распахнутых дверей гостиной.
Мэри быстро скрутили. Мягким, отнюдь не деликатным маневром Фил обездвижил ее, но она не переставала кричать, даже ощутив на себе уверенные руки медперсонала. Когда ее унесли, Чад попытался вернуть себе самообладание. Ремень его сумки был надорван, под глазом саднило – Мэри удалось его сильно поцарапать. Чад постарался выровнять дыхание и поднял с травы брошенную картину, попутно обдумывая причину, спровоцировавшую приступ.
Он не мог забыть ее глаза. Они привлекли его внимание в день их первой встречи и взволновали, ведь в них он прочел обещание скорого выздоровления. В этих глазах он до сегодняшнего дня искал намек на медицинскую ошибку, неверно поставленный диагноз, любое подтверждение его правоты, ведь эти глаза выдавали глубину, признак душевного благополучия. И он поверил им. Настолько, что позволил реальности создать иллюзию союза, единения двух творческих сердец. Он ошибся. То, что он принял за искренность, на самом деле лишь личина. Глаза Мэри теперь виделись ему дремлющим жерлом вулкана, ярость которого не гаснет до конца, а лишь ждет удобного часа, чтобы вырваться и смести на своем пути все живое.
Одним из открытий, которое потрясло Чада, являлось то, что пациенты Бетлема боялись грозы. Настолько, что в руководстве для медицинского персонала существовал специальный раздел, в котором пошагово описывались действия в подобных случаях. Чад, редко задумывавшийся о погодных явлениях, был озадачен, заметив, как переполошились обычно невозмутимые врачи, услышав по телевизору сводку погоды: на вечер обещали грозу со шквалистым ветром.
Когда пришел вечер и Чад, измотанный долгим днем, улегся на постель, послышались первые раскаты. На часах было около одиннадцати. Гроза только собиралась, ее предвестники в виде сверкающих разрядов то и дело пронзали небо и освещали комнату, бросая отблески на постель и стул с наброшенным на спинку пиджаком.
Чад встал, открыл дверь и выглянул в коридор. Прислушался. Две соседние комнаты занимали медсестры, приехавшие из Шеффилда, выше этажом жили повар и врач-диетолог, помогавшая пациентам с желудочными проблемами, нередко сопровождавшими депрессивные эпизоды, с другими соседями Чад еще не успел познакомиться. Ни единого звука не доносилось из-за запертых дверей: ни бормотания телевизора, ни приглушенного шепота – кажется, жильцы либо спали, либо готовились ко сну. Чад окинул взглядом стены, пару тусклых торшеров и вытертое кресло, с незапамятных времен застрявшее на этаже. Ночь опустилась на Бетлем, и спугнутые глухими раскатами жильцы тоже затаились.
Чад закрыл дверь и прошел вглубь комнаты. Усевшись на кровать, он бросил взгляд за окно. Небо совсем потемнело, вдалеке сверкала зарница, сквозь приоткрытую форточку проникал запах сырой земли. Спать не хотелось, и Чад принялся размышлять о том, что не отпускало его ни на мгновение с момента приезда в Бетлем.
Он не оставит попыток найти Оскара Гиббса, никогда! Чад знал это так же точно, как собственное имя. Но в эту минуту он почувствовал себя глупцом, вспоминая, с какой уверенностью рисовал себе их встречу. Как мог он вообразить, что знакомство с замкнутым художником случится так скоро! Теперь он видел, что все его мечты разбивались одна за другой о стену, а точнее, о десятки стен, возведенных внутри Бетлема, и были они тем прочнее, что разглядеть их было нельзя. Невидимая броня защищала каждого, кто поступал сюда, строгий свод правил оберегал пациентов от любой угрозы ментальному благополучию.
Чад не питал иллюзий по поводу своего места в иерархии Бетлема, и если поначалу он мирился с тем, что ему дозволено лишь работать с учениками и иногда захаживать в пару открытых корпусов, где обитали нетяжелые пациенты, то постепенно благодарность сменилась раздражением, а раздражение грозилось перейти в панику, ведь время шло, а он ни на шаг не приблизился к цели. Оскар Гиббс был от него так же далек, как и в первый день, а может, и дальше, ведь теперь многие знали Чада в лицо и играть роль было все сложнее.
И если ко многим «закрытым» пациентам приходили родственники и друзья, то к тем, кто по какой-либо причине отказывался взаимодействовать с окружающим миром, доступа не было. Сначала Чада это удивило, он привык думать, что к недееспособным лицам, пребывающим взаперти, не особо прислушиваются. Он думал, что их воля – понятие условное и при большой нужде он сможет уговорить персонал и добиться аудиенции. Он верил, что статус «своего» откроет любые двери, но он жестоко ошибался. Несмотря на тяжкие ментальные недуги, а скорее благодаря им, такие пациенты оберегались пуще других. Отсутствие юридической субъектности не делало их бесправными, а, напротив, наделяло властью, которая являлась для врачей непререкаемой. Если пациент отказывался есть, никто не смел его заставить. Если на прогулке он желал сидеть на лавочке, вместо того чтобы размять ноги, к нему вызывали дополнительного ассистента, а не пытались поднять силой. Даже бредовым пациентам, не способным внятно изложить свои мысли, оказывалось преувеличенное (по мнению Чада) внимание и предупредительность – их терпеливо выслушивали, порой часами, а все реакции разбирались лечащим врачом.
Оскар Гиббс не желал никого видеть; болезнью ли души было продиктовано это решение или вредностью, но принято оно было буквально – Оскар смог возвести вокруг себя вакуум. Однако Чаду удалось прознать, что Гиббс проживал в корпусе «Виктория», там же, куда четыре десятка лет назад его определила комиссия по надзору. Чад было решил, что попадет туда любым способом, вот только корпус «Виктория» оказался одним из самых недоступных во всем Бетлеме, строже него охранялся лишь корпус для содержания заключенных. Одна из пациенток, молодая девушка, которая раньше содержалась в «Виктории», рассказала Чаду, что «викторианцы», так звались тамошние пациенты, считались сложными, то есть опасными для общества. Чем был опасен Оскар, Чад не представлял, но полагал, что в его случае все работало наоборот – не Оскар был опасен для внешнего мира, но мир был опасен для него. Его оберегали как святыню, как лучшую из картин в собрании шедевров, но в каких условиях ему жилось, что он ощущал, как работал – все эти вопросы оставались для Чада без ответа.
Те пациенты, с которыми он успел свести знакомство, при известных странностях все же не считались агрессивными, их действия можно было предугадать, скорректировать. Примерным поведением они снискали репутацию благонадежных и ответственных и стояли «одной ногой на выход». Их выписка была делом времени, и это гарантировало им относительную свободу передвижения. По-другому обстояли дела у тех, кто содержался в закрытых отделениях. Психика этих пациентов была настолько повреждена, что не могло быть и речи о том, чтобы предоставить им свободу, многие из них провели в заключении много лет, и жизнь их, полная страданий, никак не пересекалась с «легкими» и амбулаторными пациентами Бетлема.
Чад не отказался от своего намерения, а лишь затаился, ища удобного случая и лазейки, сквозь которую он мог бы пробраться внутрь «Виктории». Но пока он слабо представлял подобную возможность и ограничился лишь сбором фактов на завтраке и в коридорах. До сих пор ему не везло. Все сотрудники Бетлема, даже самые разговорчивые, тотчас замыкались, если речь заходила о закрытых отделениях, и Чаду приходилось додумывать, рисовать воображением и ждать. Он понимал, что только удача или случайность способны исполнить его намерение, и не отчаивался.
Чад встал, подошел к темному окну, за которым гулял ветер, бросил взгляд на одинокие фонари, рисовавшие на траве желтые пятна, и закрыл форточку. Ветер усиливался, о крышу застучали первые капли дождя, воздух помутнел. Чад посмотрел влево, в сторону терапевтического корпуса, и ощутил укол тревоги. Он не мог понять, чем она вызвана – он не боялся грозы и не принял всерьез слова Фила о том, что в ночи, подобной этой, в Бетлеме неспокойно. Чад не понаслышке знал, как серьезно относится персонал к своим обязанностям, они не допустят проблем. Но чувство приближающейся катастрофы не отступало, что-то зловещее надвигалось с неба, наэлектризовывало атмосферу. Кажется, волнение этой ночи все же передалось ему, теперь он тоже как будто ждал грозного проявления, словно и в самом деле проблески молний и могучие раскаты способны пробудить в пациентах нечто страшное. Наверное, в эту самую минуту медсестры, чтобы продержаться до утра, пьют крепкий кофе, а вот Чаду не помешало бы поспать. Но его тянуло на улицу, несмотря на то, что скоро там станет темно, как в преисподней, ветер вконец разбушуется и тревожные сумерки превратятся в тоскливую ночь. Беспокойное любопытство толкало его прочь от этих стен, наружу, в надвигающуюся непогоду, словно он, подобно пациентам Бетлема, не мог провести границу между внешним и внутренним и, находясь в укрытии, все же чувствовал, как через стекло прямо на него несется неотвра