– Не могу заставить себя начать работу, – вздохнул Чад. – К тому же у меня каждый день уроки. Когда мне рисовать?
– Это же твой выпускной проект… Твой лучший автопортрет, ты же помнишь? – Аманда пристально взглянула на него, но Чад отвернулся, не желая признаваться, что и думать забыл о портрете. Жизнь в Бетлеме и события этой ночи отодвинули насущные задачи так далеко, что, вспомнив о них, он ощутил изумление. Неужели это и была его жизнь? Написание работ, сдача их в срок, конкуренция с другими художниками. Другое дело, Бетлем с его особым миром, в котором искусства больше, чем в любой из студий академии.
– О чем ты думаешь?
Чад пожал плечами и шумно вздохнул, пытаясь не показать Аманде, насколько отстранен в эту минуту.
– Когда они ждут картину? – спросил он.
– Крайний срок – через две недели. Ты успеешь? Если что, я прикрою тебя.
– Как?
– Уговорю Торпа, если нужно – объяснюсь с куратором из Саатчи. А ты подумай, может, стоит бросить все и вернуться, пока не поздно?
– Ты не понимаешь… – медленно произнес Чад. – В Бетлеме я многое понял. Когда я только собирался сюда, то рассчитывал на встречу с Оскаром, но им дело не ограничивается. Люди, живущие здесь, пациенты – художники, их способности необычайны. Ничего похожего я в жизни не встречал, да и ты, уверен, тоже. Здесь каждый второй – самородок. Благодаря им я пересмотрел свои взгляды на искусство, что-то произошло у меня внутри, и теперь там зреет замысел, который я обязан воплотить. Но еще слишком рано. Я только подбираюсь к знанию и не могу начать финальную работу, пока не пойму, как управлять этой силой.
– Но если ты не поторопишься, все окажется бессмысленным!
– Напротив, все обретет еще больший смысл. – Чад остановился, взял Аманду за плечи и, глядя сверху вниз, горячо зашептал: – Я и не жил до этого. Не творил. Всю свою жизнь я был неудачником, серийным убийцей холстов, и я презираю себя за то, что был так послушен. Можешь так и передать Торпу: я ненавижу его за то, что он внушил мне мысль, будто я должен кому-то угодить, чего-то достигнуть. Нет никакого успеха, Аманда, его не существует. Есть только искусство, вечное, как сама жизнь, и такое же необъятное. Его нельзя измерить ни победой, ни провалом, оно не нуждается ни в том, ни в другом. Для искусства любая оценка губительна! – Он перевел дух. – Ты работаешь в галерее; неужели веришь, что твое присутствие что-то изменит?
– Я просто делаю свою работу.
– Ты – лишь хранитель. Твоя функция заключается в том, чтобы передать картины в сохранности следующим хранителям. А те – другим. В то время пока создатели этих полотен отдыхают в могилах, мы, люди, рождаемся, касаемся произведения искусства и умираем, сохранив отпечатки красоты на сетчатке глаза. А картина двигается вперед, она будет радовать все новые сердца, освобождать уже другие души. И все это продлится бесконечно долго, так долго, что и вообразить страшно. Так могу ли я торопиться? Могу ли пойти на поводу у Торпа и отказаться от шанса научиться превращать функцию в искусство? Я не отвечал Торпу и не отвечу, потому что мое сердце переполнено брезгливостью к этому человеку. Он труслив и мелочен и не способен помочь мне. А главное, я презираю себя за то, что так долго позволял ему управлять мной. Но теперь все изменится, вот увидишь.
– Думаешь, ты ошибся? Когда решил стать художником.
– Я не жалею, что стал художником! Но ты не хуже меня понимаешь, что стоит за желанием творить, – ответил Чад и бросил на Аманду неопределенный взгляд. – Раньше мною правило тщеславие. Вот только теперь я уже не обманываюсь публикой и точно знаю, что ровно так, как ей плевать на тебя до, точно так же ей плевать и после. Мы ничтожества – ровно до той поры, пока другие не докажут обратное. А художник, он всего лишь функция.
– Ты и впрямь задумал всех удивить?
– Посмотрим, – проговорил Чад. – Но я точно знаю, что не хочу бродить вдоль могил, сокрушаясь о том, что появился на свет оправдывать чужие ожидания[28].
– Позавчера Шейн позвал меня домой, чтобы показать последнюю работу, а когда я пришла, предложил раздеться, сказал, что хочет написать мою обнаженную натуру, что только так я смогу понять его художественный потенциал. Глаза могут обмануть, говорил он, но тело не способно, особенно когда обнажено.
– И что ты сделала?
– Сказала, что не натурщица, что пришла только посмотреть его картины. Я заметила, что он дрожал, когда убирал с моего лица прядь волос, чтобы оценить, как падает свет.
– Почему ты не ушла?
– Шейн – творческий человек, он безобиден.
– Я могу поговорить с ним. Скажу, чтобы извинился.
Аманда потрясла головой и улыбнулась:
– Не нужно. Мне лишь хотелось признаться тебе, что, кажется, я совершаю ошибку. Его работы хороши, но они ничего не стоят. Шейн из тех художников, что только выглядят многообещающими. Ты совсем другой. Ты сам не знаешь, на что способен…
Чад поднял голову к высоко парящим облакам, украсившим синее небо. На лице его блуждала рассеянная улыбка, с которой он взял Аманду за плечо.
– Ты все делаешь правильно, – легко произнес он. – Чутье не подвело тебя. Шейн – отличный художник, он достоин славы, и ты сможешь добыть ее для него. А я справлюсь сам, это лишь мой путь, и ничей больше. Ты думаешь, мы бы сработались, но я не умею слушать советов и не нуждаюсь в них, я хочу наблюдать и учиться. Посмотри, как плохо на меня действуют обязательства – они вызывают у меня желание послать все к черту! Но знай, что я благодарен за эти слова, и будет лучше, если Шейн никогда о них не узнает.
– Я могу все отменить. Скажи мне одно слово, и я аннулирую с ним все договоренности!
Чад покачал головой. Его смиренная улыбка казалась воплощением торжества духа над плотью, она незримо возвышала Чада над Амандой.
– Нет. Выбор сделан. Я остаюсь здесь, а ты возвратишься к Шейну. Глупо менять мнение только потому, что поверил в кого-то больше. К тому же не уверен, что ответил бы согласием. По крайней мере теперь, когда я понял, чего стою. Мне придется все начинать сначала, ведь все мои знания – лишь груз, от которого пришло время избавиться. Я должен быть благодарен, что у меня не ушло на осознание этого десять лет, как у Родена[29]. – Чад хмыкнул и повернулся к Аманде в профиль, гордый и уверенный, и она залюбовалась им, стараясь не думать о том, как далек он был от нее в эту минуту, погруженный в мысли, которые были ей неподвластны.
– Аманда? – Теперь уже Чад внимательно рассматривал ее. – Почему ты больше не носишь ту ленту?
– Ленту? – Она в недоумении подняла брови. – О чем ты?
– Белая лента, которая была в твоих волосах в прошлый раз, – ты больше не носишь ее?
– Кажется, ты что-то путаешь.
Она смущенно улыбнулась, непривычная к его долгому взгляду, желавшая лишь одного: поверить в иллюзию того, что на нее смотрели глаза влюбленного мужчины. Он думал сейчас о чем-то далеком и недостижимом, пока она молча глядела, как трепещет под силой переживаний уголок его губ и как крепка его шея, шея художника, привыкшего склоняться над холстом, как чутки и послушны его руки и как могут стать они настойчивы в минуты, когда он не сдерживает их силу.
Она надеялась, что Чад не может прочитать ее мысли. Что его взгляд не способен проникнуть сквозь маску вежливости, которой она прикрывала собственную растерянность. Что, разглядывая ее, он не узнает, что она уже ощущала в нем перемены и удивлялась лишь тому, как быстро они произошли. Тому, как скоро Чад поддался новым чувствам, в которых Аманде не было места.
«Он настоящий художник, – думала она, заметив темный лучик вены, бежавшей по виску, пока Чад глядел под ноги, в задумчивости шагая рядом. – Прекрасный в своем непокорстве, необузданный и отважный, истинный творец, который ищет озарения и не согласится на что-то меньшее». Его неистовство, настойчивость и вера так будоражили ее, что она точно знала: эти качества стоили того, чтобы ждать.
Тяжелые темные волосы обрамляли ее чувственное лицо. Она потянулась к его уху, и он склонился к ней.
– Не позволяй глазам обманывать тебя, – прошептала она. – Здесь все так зыбко, так непостоянно, как будто души опрокидываются, изливаясь до дна, пока совсем не опустеют.
Чад удивленно посмотрел на Аманду.
– Глупенькая! – с чувством проговорил он в ответ. – Не бойся того, что видишь. Как не боюсь этого я. Здесь есть нечто, что зовет меня, звало все эти годы, я ощущаю это каждой клеточкой тела. Оскар Гиббс знает, что я здесь, и жаждет встречи со мной так же, как я. Но пока рано. Еще рано для нашей встречи. – Он шумно выдохнул. – Я побуду здесь еще некоторое время и поработаю над картиной, как обещал. Можешь передать Торпу, что не стоит пока списывать меня со счетов. Я вернусь. Вернусь с таким портретом, что он заставит Торпа зарыдать, как ребенка. Я напомню ему, что такое истинное искусство.
– Прошу, будь осторожен, – шепнула Аманда и припала к груди Чада, позволяя солнечным брызгам раствориться в темноте ее любовной печали.
Когда Аманда ушла, Чад отправился на прогулку. Он в задумчивости брел по тропинке, с тревогой возвращаясь мыслями к Мэри. Утренняя трагедия, о которой он узнал от Фила, стала для него неожиданностью, как и осознание, что жизнь каждого из пациентов Бетлема висит на волоске. Никто из врачей не мог до конца быть уверенным в том, что утром не найдет своего подопечного в петле или с разбитой о стену головой. И вот очередная жертва собственных демонов. Теперь, когда Чад остался в одиночестве, он не мог думать ни о ком другом, кроме Мэри. Ее увезли в ближайшую больницу, он не знал в какую, но не мог оставаться безучастным и не придумал ничего лучше, кроме как пойти туда, где произошло несчастье: в мансарду главного корпуса.
В отделении все как будто успокоилось: деловито сновали медсестры, из столовой доносился шум посуды. Хотя завтрак давно кончился, некоторые пациенты сидели в пижамах, в общей комнате с распахнутыми настежь окнами искрился прозрачный воздух. Чад тоже присел на диван недалеко от входа, оставшись почти незамеченным, – пациенты были заняты настольными играми, когда в проеме двери появилась Арлин. Лицо ее казалось хмурым и озабоченным.