Цепи меланхолии — страница 32 из 53

– Мм? – отозвался Чад, укладывая пенал в сумку.

– У тебя непостоянная натура. – Она прищурилась. – Это как писать уходящее солнце. Вот оно клонится к закату, а через несколько минут на его месте уже совсем другие лучи.

– На это нам и дана память.

– Память. Самое ненадежное хранилище. Я бы не стала полагаться на нее.

– Как мне быть с рисунками Мэри, которые я собрал в мансарде?

– Можешь пока оставить их у себя.

Чада не отпускало страстное желание разузнать о тайных ходах бетлемской галереи. И хотя он чувствовал, что не может напрямую задать Арлин вопрос, ведь однажды она уже дала понять, что картины в хранилище не предназначены для чужих глаз, он все же решился спросить:

– Я помню, вы говорили о хранилище. Том самом, где находятся все картины, что рисовали пациенты. Как я могу попасть туда?

– Попасть туда? – Арлин изумленно подняла брови. – Но хранилище закрыто для посетителей, мы ни для кого не делаем исключений.

– Обещаю, что об этом никто не узнает.

– Разумеется. – Она улыбнулась. – Тебе попросту не попасть туда.

– Но я хочу научиться писать по-другому. Посмотрите, я целый час не могу решиться положить хоть один мазок. И дело не в том, что я не доверяю себе, я просто не хочу писать, как раньше. Вспомните Эвет, Оскара Гиббса. Они пишут так свободно, они не думают, ничего не боятся.

– Этому есть объяснение. Эвет не умеет рисовать, а у Оскара мономания. Он ни дня не проживет без работы. А ты… ты же знаешь, как я отношусь к тебе, вижу, с каким воодушевлением подходишь к работе. И повторю: ты просишь о невозможном.

– Я прошу о том, что нужно мне для работы. Я уже изучил те картины, что висят в галерее, но вы сами сказали, что это безопасные работы. Да, эти картины по-своему прекрасны, но они только раздразнили мой аппетит, и теперь я готов увидеть больше. Я много размышлял об Оскаре, о том, почему он отказывается общаться… Когда я смотрел на его картины, в особенности на ту, где изображены отрубленные конечности, подумал, что, возможно, его работы скрывают какой-то смысл. Что, если, не желая говорить, он все же пытается что-то сказать?

– Я думала об этом в самом начале, когда только познакомилась с Оскаром. Поначалу я была воодушевлена, мне казалось, я могу помочь ему, тем более его случай – пример медицинской загадки, которая заключается даже не в том, что Оскар отказывается говорить, нежелание коммуницировать – довольно частое явление. Но в случае с Оскаром поражает другое: отсутствие хоть какой-то динамики. Его симптомы должны были множиться, это система сложений. Однако с момента дебюта, когда Оскар только поступил на лечение, личность его больше не распадается, будто застыла на целых сорок лет. Это довольно странно, если учесть, что каждая болезнь движется по экспоненте и у нее либо оптимистичный прогноз, либо неблагоприятный.

– Быть может, с ним не все так плохо?

– Нормой считается ситуация, когда поступки человека не доставляют дискомфорта ни ему, ни окружающим. Исходя из этого может показаться, что Оскар здоров, но потом я вспоминаю, что приключалось с ним в минуты, когда он был лишен возможности писать. Оскар одержим творчеством; я не преувеличу, если скажу, что оно – его лекарство и исцеление, то, ради чего он встает утром, дышит и двигается. Его мания является его спасением. Без нее он бы попросту погиб.

– Что мешает выписать его? Почему бы не определить его в какой-нибудь пансионат и снабдить красками. Пусть пишет там, где вокруг здоровые люди, пусть рисует на природе! Зачем держать его взаперти, почему не дать насладиться свободой – быть может, он стал бы другим человеком, завел друзей, смог увидеть мир и, быть может, заговорить?

– Оскар нездоров. Помимо болезненной страсти он лишен способности обслуживать себя.

– Он хотя бы понимает, что он художник?

– Им овладело сумасшествие и вдохновение[37]. Это смертоносный коктейль. – Она с горечью покачала головой.

– Вы слышите? – Чад замер, прислушиваясь к отдаленному звуку. – Пропало.

– Что?

– Как странно… Мне постоянно мерещится звон колокольчика.

– Колокольчика? – Арлин насторожилась. – Можешь описать его?

– Да ничего особенного, просто перезвон, который раздается где-то снаружи. В последний раз я слышал его в ночь бури.

– Ты поэтому отправился на прогулку, из-за звона колокольчика? Я в курсе твоих ночных приключений, – добавила она, заметив его смущенный взгляд. – Нам в Бетлеме нечего скрывать, но то, что должно быть скрыто, никогда не выберется на поверхность. Я говорю это не для того, чтобы распалить твое любопытство еще больше. Напротив, я хочу охладить твой пыл, хочу, чтобы ты отказался от сумасбродной идеи попасть в хранилище.

– Оскар написал восемьсот картин, из которых я увидел не больше двадцати. Я должен познакомиться с остальными.

– Для чего? – Она внимательно посмотрела на него. – Я знаю, ты художник, хочешь увидеть то, о чем лишь слышал. Но ты должен уяснить, что эти картины совсем не похожи на те, что висят в музеях, ты будешь ошарашен, встретившись с ними. Эти полотна… – Она помедлила. – Как бы поточнее выразиться… Знакомая нам живопись способна наполнить, обогатить душу, тогда как эти работы испивают ее до дна.

– Они настолько пугающи?

– Скажем так, образы Босха – снежинки в сравнении с лавиной, – усмехнулась Арлин. – Картины бетлемских художников требовательны, как ночные кошмары. В них нет эстетики или красоты в привычном для нас понимании. Они изливаются подобно грязной пене, шепчут дьявольские заклинания, кричат тысячей страшных голосов.

– Вы слышали их?

– Лишь однажды.

– Но ведь это голоса художников. Так они говорят с нами!

– Увы. – Арлин постучала пальцами по столу. – От художников в них столь же мало, как от воды в камне. Конечно, их писали художники, отдавались во власть охватившей их страсти, но они не знали о том, что создают.

– Прошу вас, позвольте взглянуть на них!

– Ты не хочешь услышать меня. – Она горестно вздохнула, словно говорила с неразумным ребенком. – Что, по-твоему, означает быть художником? Рисовать, оценивать созданное, направлять поток энергии, осознавать слабые места и прорабатывать их, а сильные выставлять на обозрение. Не мне говорить тебе, что означает быть творцом, ты и без меня знаешь цену каждому полотну, что выходит из-под твоих рук. Так цени же то, чем обладаешь, здравый рассудок – это подарок, мимолетное блаженство в часы, пока не встретишься лицом к лицу с призраком помешательства. Наслаждайся возможностью вдыхать кислород и осознавать каждый вдох – ты не знаешь, чего лишены люди, стать которыми ты грезишь. Как они забывают самые простые вещи, к примеру, как пользоваться зубной щеткой или членораздельно говорить. Как они представляют себя чем угодно, только не человеческим существом: в один день – деревом, а в другой – булыжником. Кто-то забывает, для чего ему глаза, другой выходит на улицу только в пасмурные дни. Мои пациенты боятся еды, людей, самой жизни.

– Рисовать просто, когда не понимаешь, что создаешь. Шарден знал об этом, Ван Гог тоже. Я бы хотел стать по-настоящему свободным.

– Найди другой способ это сделать.

– Знаете, что сказал один мой однокурсник про ар-брют? «Будь у этих людей под рукой лопата, они принялись бы копать яму за ямой». Он считал, что безумцы-художники переполнены суетой, только и всего. Вот что люди думают о таком искусстве. Но я готов спорить с каждым из них и докажу, что живопись эта так же прекрасна, как самый лучший портрет в самой знаменитой галерее.

– Люди бывают глупы, но не настолько, чтобы перестать судить искусство.

– Пусть так. Но я бы хотел, чтобы каждый, кто взглянет на полотно, задумался не о том, как оно написано, а о том, какое оно пробуждает чувство. Мой здравый рассудок мешает мне. И не далее как несколько минут назад я вновь убедился в этом. – Он бросил печальный взгляд в сторону неоконченного холста.

– Пусть тебя это не печалит, Чад! Впрочем, творец, не испытывающий грусти, – не вполне жив, – усмехнулась доктор Дейтс.

– Арлин! – вскрикнул Чад, едва владея собой. – Вы так мудры, так опытны, я знаю, что вам под силу понять. Мне не описать вам, как я люблю искусство, как преклоняюсь перед ним. Я художник. Я родился с этим знанием и рано понял свое предназначение. Я много размышлял и пришел к выводу, что наша жизнь имеет ценность лишь тогда, когда в ней есть место созиданию. Пища согревает наше тело, тепло пробуждает нас, но лишь искусство возвышает, лишь оно способно приблизить к красоте. Прошу вас, сжальтесь надо мной! Я хочу шагнуть на ту сторону, и я знаю, что в вашей власти помочь мне.

Он с досады пнул носком сумку с принадлежностями.

– Ты ищешь красоту, я могу понять это! Но в полотнах, о которых ты говоришь, ее нет.

– Позвольте мне самому в этом удостовериться, – взмолился Чад. – Вы говорили о ключе, он нужен мне. Я открою эту дверь, возьму то, что требуется, и навсегда ее захлопну. Я уверен, что именно там кроются истоки гения Оскара Гиббса и любого из художников, живущих или живших в Бетлеме.

– Ты же не всерьез! – Заметив выражение его лица, она вскинула руки в предостерегающем жесте. – Забудь об этом, Чад.

– Я схожу туда – и вернусь, – горячо зашептал он. – И я расскажу, что видел, и удивлю вас. Вы сможете использовать эту информацию во благо, подарить пациентам долгожданное освобождение.

– Краткая вспышка помешательства, – задумчиво пробормотала Арлин, словно прикидывая что-то в голове. – Форпост-синдром.

– Что?

– Замочная скважина, в которую разрешено заглянуть лишь раз. Подобный опыт возможен, но я бы не стала полагаться на псевдогаллюцинации и приравнивать их к естественному психотическому опыту. Это будет не вполне чистый эксперимент.

– А вдруг у нас получится… Вы и я, мы сможем стать ближе к каждому из пациентов Бетлема, понять природу их одержимости. Я поведу вас за собой, Арлин. Только дайте свое согласие.