— И вы видели, как календари скидывали с грузовика прямо в воду?
— Видел!
— А может быть, вы и самолет видели? — Маруся нарочно смотрела в глаза, это был один из ее излюбленных садистских приемчиков.
— Какой же самолет?
— Военный.
— Военных самолетов много.
— Маленький бомбардировщик? Он падал, когда мы стояли на пирсе в ожидании посадки. Что-то случилось, наверное, с двигателями. Между прочим, мы все могли там погибнуть.
— Нет, такого не видел. Простите, не обратил внимания. На пирсе у меня было чем заняться! — Наконец он отвел глаза и, казалось, полностью сконцентрировался на своем красном стакане.
— Каждый видит то, что хочет, — добавил он негромко. — Каждый видит только то, что может увидеть, ни в коем случае не больше.
Все время смотреть на морскую даль не получилось, глаза от такого развлечения быстро устали и даже немного заболели, так что Олесь был вынужден сосредоточиться на внутренности бара. Бар постепенно заполнялся. Мягкая бархатная обивка кругом, в освещенной изнутри нише большая стойка, и там, за стойкой, конечно, человек, и, конечно, лица бармена не разглядеть, только ловкие руки скачут, протирая и наполняя стаканы. Случайный собеседник хотел еще что-то добавить к сказанному. Его позвали. Человек взял со стойки тяжелый большой стакан и сделал знак. Вероятно, это был еще один из той веселой компании.
— Очень! Очень приятный молодой человек! — с глубоким чувством сказала Маруся. — Мы у него даже имени не спросили.
— Он тоже не поинтересовался.
— Я спрошу. Он мне понравился, он вполне в моем вкусе. Если мы с тобой здесь поссоримся, то я, пожалуй, пойду к нему. Как думаешь, не прогонит?
— Тебя прогонишь!
На этот раз обошлось без кашля. Все время звучащая негромкая музыка прекратилась, и уже такой знакомый голос капитана-директора объявил:
— Вторую смену приглашаем на обед. Товарищи, большая просьба не задерживаться. Ресторан находится на второй палубе.
«Шут поганый, — про себя проговорил Олесь, снова оказавшись перед дверями в ресторан, в которые войти не смог. — Жалобу надо будет на него написать. Но, пожалуй, это лень. Нужно будет кому-нибудь сказать, чтобы жалобу написали, из второй смены».
— Слушай, а какие запахи! — зачем-то вцепившись в его рукав, восторженно прошептала Маруся. — Когда хватаешься жрать, ведь ни черта не оценишь. А когда не пускают, можно осознать все это величие. Ты принюхайся, принюхайся только, кайфы-то какие.
За распахнутыми дверями аппетитно и недоступно блестели каких-то совершенно невозможных округлых форм супницы, витые графинчики, аккуратные сияли чайнички, разложенные на чистом крахмале скатертей приборы, несомненно, были подлинными серебряными и неестественно для советского человека разнообразными.
— Я сейчас умру! — уже совсем сладким голосом сказала Маруся. — Пойдем на верхнюю палубу. На воздух.
— Ты же говорила, в кайф нюхать, когда не пускают.
— Нанюхалась уже. Я все эти запахи лучше в памяти сохраню. Сам понимаешь, лучшее — враг хорошего. Пойдем для аппетита зарядимся морским свежим воздухом.
Они опять, на сей раз уже не бегом, взошли по крутым железным ступенькам, накрытым ковровой дорожкой, и оказались, преодолев железную тяжелую дверь, на верхней палубе. Стоять на верхней палубе и смотреть на воду, изгибающуюся в горизонт, было совершенно не одно и то же, что смотреть на нее же сквозь огромное окно бара. Солнце делало мир неестественно ярким, лишая цветов и убивая зрение, доводило до слез. Крепкий ледяной ветер заморозил тело Олеся. Заморозил до боли. И только теперь он испытал полный восторг открытого морского пространства, во всей безумной его физической красоте. Он взял Марусю за руку, и Маруся вцепилась в его руку, разделяя восторг. Глаза ее были опять широко раскрыты, почти так же, как там, на бетоном пирсе перед посадкой, когда падал с неба бесшумно военный самолет, предполагающий моментальную яркую смерть.
5
Распахнуть тяжелую дверь, сойти вниз в тепло, в относительный полумрак, после такого света что угодно покажется полумраком. Олесь достаточно промерз, чтобы покинуть палубу. В конце концов их ждал роскошный стол в ресторане. Он хотел сразу идти, но сразу не получилось. Маруся что-то прошептала, удерживая, не пуская к двери.
— Смотри, он плачет.
Оказывается, они были здесь не одни. Олесь не заметил еще одного извращенца, потому что тот хоть и стоял в каких-то двух шагах справа, но был хорошо скрыт выступом палубной надстройки. Это был старик, высокий, согбенный, седой. Он смотрел вдаль не отрываясь, и глаза его были полны слез.
— Дедушка, пойдемте вниз, вы простудитесь, — сказала ласково Маруся. — Пойдемте обедать, уже пора.
Старик повернул голову, он с минуту смотрел на девушку, явно не видя.
— Простите, — сказал он хрипло. — Вы видели, видели его, вы его видите?! — Он тыкал рукою в открытое море, как можно было бы тыкать в бешеную картинку авангардиста на подпольной выставке, он явно был не в себе. — Оно не изменилось за сорок пять лет. Не изменилось вообще никак. Оно такое же!
— А знаете, большие массивы воды за такой отрезок как-то не очень меняются, — возразил Олесь. — Не положено им. А вы были здесь сорок пять лет назад?
— Да.
— Холодно, — сказал Олесь. — И кушать хочется. Пойдемте покушаем, а потом поговорим.
— Зачем?
— Ну так, — он сделал небольшую паузу. — Мне бы хотелось. — Старик смотрел на него с подозрением, и Олесь поспешил объясниться: — Видите ли, я поэт. Я изучаю соловецкую старину, в особенности меня интересует тот нашумевший исторический отрезок с тридцать третьего по тридцать седьмой… Вы же очевидец событий?
— Хорошо, согласен! Давайте. — В голосе старика прозвучало раздражение человека, которого оторвали от любимого дела. — Давайте я расскажу вам все, что вы захотите… Но теперь оставьте меня.
— После обеда в баре? Наверное, будет много народу, мы займем для вас место? Угощение за наш счет!
Уже из двери, ведущей вниз, он еще раз оглядел старика, тот стоял спиной и не видел, можно было оценить темную одинокую фигуру бывшего зека, возвращающегося в места мучений и пыток обыкновенным советским туристом. Физически возвращающегося в свой, давно уже умозрительный, кипящий ад.
— Я тебя вот о чем очень попрошу, — говорила негромко Маруся, когда они усаживались за свой стол в ресторане. — Ты его, пожалуйста, не трогай. Его нельзя трогать, он погружен в прошлое, он весь там, а мы все-таки здесь, нам к нему не прорваться. Мы только попортить можем. Это жестоко.
За столом было еще три человека. Пытаясь разобраться в сложных серебряных приборах, Олесь параллельно разглядывал своих сотрапезников. Вот уже несколько часов он пытался подсознательно пристроить белую нитку, обнаруженную в номере гостиницы, к чьей-нибудь одежде. Но здесь нитка никак не пристраивалась. Один из соседей по столу, маленький, никак не выше метра пятидесяти, человечек был одет в черную рясу, его взлохмаченная борода и длинные кудри производили комическое впечатление, второй — массивный здоровяк с чисто выбритым жирным подбородком, сидевший напротив коротышки, был одет в коричневый строгий костюм, ворот кремовой рубашки торчком, свежайший галстук повязан, как на дипломатическом приеме. Оба они, как и поэт, не имели ни малейшего представления об этикете и путались в многочисленных ножах и вилках.
Но в отличие от Олеся их это не смущало, по всему было похоже, что они между собой знакомы и то ли боятся друг друга, то ли ненавидят. Пятой за их столом сидела совсем уж какая-то неопрятная старуха в темном платье.
— А что ж вы так смотрите на батюшку? — заметив косые, любопытные взгляды поэта, сказала она. — Не смотрите так!
— Не буду! — с полным ртом пробурчал Олесь. — Извините!
— А нечего тут извиняться! — сказал мужчина с жирным подбородком. — Ясно же, ряса в ресторане глаз режет! — он протянул через стол прямоугольную ладонь: — Шуман!
— Олесь Ярославский. А это Маруся!
— Очень приятно!
— Нам тоже приятно!
— Глупо, — сказал священник и стрельнул глазами в Шумана, глаза у него были карие, на выкате. — Святое облачение всюду уместно. Так же и слово Божье.
«Кто ж их, таких разных, за один стол-то посадил? — подумал Олесь, спрятав улыбку. — Тут, ясное дело, не без промысла».
Маруся, не обратив никакого внимания на весь этот разговор, продолжала, работая неизвестной до сих пор поэту округлой вилкой с шестью острыми зубами и поглощая салат из помидоров:
— Может быть, потом, дома, в Москве, заглянешь к нему со своим блокнотиком и все зафиксируешь. Дома он будет, конечно, не такой. Дома он тебе с удовольствием все расскажет.
— А если не станет? — спросил Олесь, не в состоянии выбрать из трех, почти одинаковых серебряных ложек нужную. — А если не захочет?
— Вот этой надо! — Маруся указала ему нужную ложку. — Грибное ассорти едят вот так, — она показала. — А эту положи, ты лучше ее вообще не трогай…
— А ты откуда все это знаешь?
— Курсы!
— Курсы?
— Ну если правду хочешь, то школа жизни. Да повяжи ты салфетку, невозможно же смотреть на тебя.
Выпуклый бок супницы был зеркальным, и покосившись на свое отражение, Олесь увидел, что подбородок неприятно перемазан красным соусом, а на левой щеке какая-то темная точка. Обед показался ему небольшой китайской пыткой.
— Отец Микола, — обращаясь с почтением к человечку в рясе, сказала старушка. — А не грех ли все блюда одной ложкой кушать?
— Коли другой ложки не знаешь, коли она тебе незнакома, то не грех! — почему-то немножко нараспев отозвался священник. — А коли и грех, то и не велик вовсе.
— Нет, не могу тебе обещать, — сказал Олесь, глядя теперь только на Марусю, ей в глаза.
— Почему же не можешь?
— Ты представь себе нумизмата-фанатика, которому предложили самую редкую монету в мире за маленькое отступление от морали. Ты можешь себе представить такого нумизмата, даже кристально честного, но фанатично любящего монетки? Ты можешь? Скажи, он откажется от мини-преступления?