Каждый — кроме малышки Сихо.
Медленно приходя в себя, я все смотрела и смотрела, как упорно, не поднимая головы, она заполняет латинскими буквами тестовое задание.
А на большой перемене, когда все достали свои бэнто, я схватила ее за руку и вытащила на веранду.
— Что случилось, Рури? — удивилась она. — Мы же поесть не успеем!
Я прикрыла за нами дверь, чтобы нас никто не услышал. Сихо, похоже, встревожилась еще сильнее.
— Послушай, Сихо… — сказала я. — Сейчас мне было за саму себя очень стыдно. Так стыдно, что я вообще не знала, что делать. И была страшно рада, когда ты за меня вступилась!
Сихо с облегчением выдохнула. Лицо ее как будто смягчилось.
— Ну, если честно… Я и сама испугалась. Реально показалось, что дразнят меня саму. И что, если я сейчас не вмешаюсь, они растопчут все, что мне по-настоящему дорого. Вот и произнесла это заклятье… Я понимала, что голос у меня не очень уж громкий. И наверняка моих слов не услышат — ни Окадзаки, ни кто-либо другой. Но все равно очень хотела это сказать. Чтобы доказать себе же самой: я такая, какая есть, и за себя мне совершенно не стыдно! Не скажу этого сейчас — не видать мне покоя до конца жизни… Эти слова очень особенные для меня. Заклятье для защиты моего мира.
Она смущенно уставилась в пол. А потом добавила:
— Я поняла, что иначе они проглотят еще и меня… Вместе с тобой, Рури.
Школьная форма болталась на ней, как на вешалке, а лицо источало такое отчаяние, что я поразилась: какой же слабой и беззащитной может выглядеть та, кто всегда казалась мне взрослой и неуязвимой.
Я протянула к ней руки, и ее крохотное тельце — чуть не вдвое меньше меня! — утонуло в моих объятьях.
— Ты чего, Рури? — сконфуженно запыхтела она, упираясь носом мне в грудь.
Наши волосы перепутались. После бассейна они уже просохли, остался лишь слабый запах хлорки. Стиснув ее как можно крепче, я прошептала ей на ухо:
— Спасибо тебе, Сихо…
Мы с тобой все еще в опасности, хотела добавить я. Нас так легко сбить с толку сильными словами или великими ценностями — всей этой праведностью, придуманной взрослыми, чтобы управлять тем миром, которым они дорожат. Раз за разом нам приходится произносить наши магические заклятья, чтобы они оставили в покое наши тела. Это очень, очень непросто, но если мы не защитим себя сами — мир, который так дорог нам, будет попросту уничтожен…
Но ничего этого я говорить не стала. А просто стиснула Сихо еще крепче — и как можно радостней проворковала:
— Слышишь, как распелись цикады? Каникулы уже близко…
От этих слов она подпрыгнула и чуть не выпорхнула из моих рук.
— О да! Уже вот-вот… Жду не дождусь!
Этим летом Сихо снова поедет в горы и встретится там со своим любимым парнем. И, наверное, снова займется любовью с тем кого любит, как себя саму… Зарывшись носом в ее мягкие волосы, я обмирала от счастья за них обоих.
К вечеру того же дня, вернувшись домой из студии, я скинула школьную форму — и тут же нырнула в постель.
Мама уже ушла на вечернюю подработку — как всегда, допоздна. На кухонном столе меня дожидался ужин, завернутый в прозрачную пленку. И хотя поесть я бы не отказалась, первым делом хотелось попробовать кое-что иное. А именно — проверить, получится ли у меня наяву такое же приключение, как в том сумасшедшем сне.
Пытаясь вспомнить то самое сновидение, я закрыла глаза. И едва представила такие же мыльные пузыри, как внутри меня, будто отзываясь на некий тайный сигнал, сразу что-то зашевелилось.
Прислушиваясь к голосу тела, я стала поглаживать его там, где оно оживлялось бодрее всего, — на лодыжках, за ушами, под коленками, вдоль шейных вен. От каждого прикосновения клетки кожи все сильнее вибрировали, а глубоко под ними, где-то в самой глубине меня, заворочались микроскопические частички звездной пыли.
Следуя зову этой пыли, я замотала правую ногу одеялом и затянула его покрепче. Золотые пылинки запульсировали и стали стремительно набухать вслед за каждым движением ног…
Я плавала у себя под кожей. Всю жизнь до этого дня я была уверена, что внутри меня — только кровь и разные органы. Но даже представить себе не могла, что однажды там обнаружится еще и светящаяся пыльца, а тело мое окажется куда вместительней, чем мне представлялось ранее.
Я уже думала, что сейчас лопну, но тут золотые пылинки, разбухшие до предела, наконец взорвались — и вся магическая пыльца вылетела из моего тела в одно мгновение.
Испугавшись, что не увижу, куда же она улетает, я приоткрыла глаза — и через щелочку между веками подглядела, как занавеска у распахнутого окна колышется под ночным ветерком.
Запах ночи разносился по комнате плавными волнами. Мои черные волосы разметались по всей подушке и спутались куда сильнее обычного. «Ах да, — вдруг рассеянно вспомнила я, — ведь сегодня я плавала в бассейне…»
Блаженная усталость накрывала меня волна за волной. Доверившись ритму этих ленивых волн, я уже совсем засыпала, когда на ногте большого пальца[24] заметила пятнышко алой краски.
Точь-в-точь как тот неумелый маникюр, что делала сама себе в детстве, подумала я — и медленно утонула во сне.
Любовь с ветерком
Наоко зовет меня Пуф. Потому что я набухаю и раздуваюсь, как парус, от любого дуновения ветерка.
Когда Наоко пошла в первый класс, ее папа, Такáси, подвесил меня в ее комнате. Закрепил на серебристых крючках — и, погладив дочь по голове, довольным тоном сказал:
— Ну вот, Наоко! Тебе же нравится бледно-голубой. Что скажешь? Красиво?
— Вообще-то я люблю розовый. Голубой — это все равно что небо, которое не выключается даже ночью… — скривила губки Наоко. Но еще долго не сводила глаз с моей зыбкой, призрачной голубизны.
Мое назначение — прикрывать собой правую створку окна в ее спальне. Левая же створка устроена как стеклянная дверь, за которой просматривается белая веранда, а еще дальше — вишневый сад. И прикрывает ее мой брат-близнец — такой же кусок ткани, как я. В день, когда нас обоих подвесили, он лениво прошелестел: «Вот здесь мы и будем болтаться, пока не истлеем под всеми ветрами…» После чего затих и уснул.
Мне же спать совсем не хотелось, и я с любопытством вертелся и озирался в комнате Наоко, пытаясь освоиться между ее розовыми подушками и опрятным учебным столом. А Наоко, словно догадавшись, что я не сплю, еще долго наблюдала за моими выкрутасами.
— Пуф-ф!.. — пробормотала она тогда. Да так и звала меня дальше.
Каждое утро Наоко цепляла за спину красный рюкзачок и отправлялась в школу. Чуть погодя в комнату входила ее мама, Кадзу́ми, чтобы навести порядок. «А теперь проветрим!» — говорила она, отодвигала оконную створку позади меня — и все оставшиеся полдня до прихода Наоко я порхал по ее комнате, как сумасшедший.
Вернувшись из школы, Наоко кричала: «Замерзаю!» — и тут же захлопывала окно. А потом зарывалась в меня лицом и шептала:
— Я вернулась, Пуф!
Несмотря на свое имя, ветер я ненавижу. Зимой он слишком холодный, а летом — жаркий и влажный. Но когда бы он ни налетал на меня, я не могу удержаться от содроганий. Наоко не любит мерзнуть — и, войдя в комнату, всегда закрывает окно, за что я страшно ей благодарен.
А по ночам, в темной комнате, тихонько обнимает меня и прижимается ко мне лицом. Когда ей грустно, она ищет утешения во мне. Утыкаясь в меня. А иногда и бормоча:
— Ох, Пуф-ф-ф…
Ю́кио появился в комнате Наоко, когда мне стукнуло одиннадцать. Причем в то ужасное время года, которое я ненавижу сильнее всего. Год от года с началом весны Наоко становится рассеянной, оставляет открытым окно перед уходом — и ветер еще полдня резвится по комнате, осыпая меня лепестками сакуры из садика за верандой.
Наоко уже училась в десятом. Ее мама, Кадзуми, с заполошным видом каждые пять минут заглядывала в комнату, чтобы угостить молодежь то соком, то чаем со сладостями. При каждом ее появлении Наоко с Юкио переглядывались и смущенно хихикали.
— Прости, — смущенно вздыхала Наоко. — До сих пор в эту комнату ни один парень еще не входил. Так что мама немного нервничает…
— Да все в порядке, — с улыбкой отвечал Юкио.
Был он мальчиком хлипким, невзрачным. И ростом не вышел, и даже лицо его, хотя и с красиво очерченными скулами, казалось миниатюрней, чем у Наоко.
В ярких лучах, что падали из окна, его жиденькие черные волосы отливали рыжеватыми бликами, а карие глаза под ниточками бровей как формой, так и цветом напоминали пожухлые вишневые листья.
Из-под закатанных рукавов его белой школьной сорочки торчали запястья — длинные и тонкие, но, в отличие от нежных ручек Наоко, довольно мускулистые.
Ростом он был чуть выше Кадзуми, а когда передвигался по комнате, поднимал за собою слабый, едва уловимый ветерок.
— Ох! Бедного Пуфа прищемило окном! — испуганно вскрикнула Наоко. И, отодвинув оконную створку, втянула меня обратно в комнату.
— Кого? — удивился Юкио.
— Это Пуф! Моя любимая штора. Точнее, мой верный занавес… С детства его так зову. Думаешь, глупо?
— Да нет, — ответил он без тени улыбки, качая головой. — Очень удачная кличка!
И принялся за печенье, что оставила для нас Кадзуко.
Его руки двигались бесшумно, и после каждого их взмаха по комнате пробегал все тот же слабый, едва заметный ветерок. Наблюдая, как мягко, волна за волной, эти бесшумные руки гоняют по комнате воздух, я думал: вот было бы здорово, если бы такие волны ласкали еще и меня.
После этого Юкио приходил в гости несколько раз.
В третий его приход они смотрели кино по маленькому телевизору, сидя бок о бок в дальнем углу, когда Наоко вдруг потянула его за рукав.
Вздрогнув, как от порыва ветра, Юкио наклонился к Наоко и вытянул губы трубочкой. А потом эти тонкие бледно-розовые губы расплющились на щеке Наоко — точь-в-точь как расплющиваются лепестки сакуры на оконном стекле.