Цесаревич Константин — страница 60 из 128

— О, не сомневайся, я сама все это понимаю… Но повторю прежние слова: жена Константина должна исполнять обещания, данные его невестой. А я вынуждена была дать немало таких обещаний… Вот и насчет этой… Фифины… Но сначала она держала себя хорошо… Муж был доволен, что мы так "дружны"… И Поль стал привыкать ко мне, относиться без затаенного опасения, как было прежде… Но с некоторых пор я даже не заметила, а как-то сердцем почуяла, что надежда явилась у этой старой француженки. Константин, правда, очень привязчив и если привыкнет к кому-нибудь, с трудом отвыкает… Чуть ли не построили план: снова поселить в этом доме былую пассию… под предлогом, конечно, ее материнских чувств и слабого здоровья Поля. Мальчик, правда, весь золотушный… Уж от кого, не знаю… Тут я приняла свои меры… Но и другие обстоятельства есть против меня… Видишь ли: она — мать. Муж очень гордится, что у него есть сын! А я… пока не могу порадовать его… Даже больше… Кажется… боюсь поверить… Но мне не суждено быть матерью… Врачи, вот этот Пижель и другие говорят: у меня там что-то неправильно внутри… Надо долго лечиться, укрепить организм, поехать на воды… На полгода, может быть, и дольше!..

— Так о чем думать? Поезжай скорее! Дашь ребенка мужу и никакая больше мамзель не посмеет…

— Ах, молчи! Неужели я стала бы откладывать, если бы?..

— Если бы что? Я не понимаю!..

— Ты же сама замужем… любишь мужа. Молодая и он молод. Мой хотя уж и в летах, но… хуже молодого… такой пылкий у него, ненасытный темперамент. Он и недели не может прожить без женской ласки… А я уеду, оставлю его, чтобы любая дрянь… та же самая Фифина втерлась на старое место?! Никогда… Лучше… лучше лишиться радости, не быть матерью… Не ласкать своего малютки!.. Но потерять Константина?.. После стольких лет ожиданья, после таких мук и борьбы?! Нет, я умру тогда… захирею в один год… если только сама не наложу на себя… О, Господи, спаси и помилуй меня, Кротчайший Иисусе!..

И она часто, быстро стала осенять себя крестом.

— Ты одна? Кто был у тебя нынче?! — нежно целуя Жанету, спросил Константин, когда, вернувшись домой, застал ее сидящей в той же беседке, где она была с сестрой, куда вернулась и после визита доктора. — Да что с вами, ваша светлость? Отчего вы так грустны? Сегодня именно не годится вешать носика, светлейшая княгиня Ловицкая и прочая, и прочая, и прочая… Ха-ха-ха!

Довольный, радостный, он бросил ей на колени большой пакет со знакомой уже Жанете личной печатью Александра, императора и короля.

— Что это значит? Что такое? Почему этот титул? И поминаешь город Лович? Объясни, Константин. Знаешь, я так волнуюсь от всяких пустяков… А ты…

— От радости не будет вреда. Раскрой и читай. Нарочно привез тебе нераспечатанным. Не угодно ли, ваша светлость, вскрыть высочайший указ! Я при нем получил особое письмо от брата Александра. В нем и для тебя несколько дружеских слов… Потому-то я знаю и содержание указа… Ну, читай вслух…

Усевшись у ног жены, он вытянул поудобнее свои ноги, прислонился головой к спинке кушетки, подложив под затылок руки, полузакрыл глаза и готовился слушать.

Чуткое ухо Жанеты уловило затаенную тревогу в громком, раскатистом говоре мужа, словно бы он не был уверен: как примет новость жена? А самому хотелось, чтобы указ произвел хорошее впечатление, доставил радость.

Раскрыв пакет, Жанета развернула плотный пергамент и прочла глазами обычный заголовок: "Мы, милостью Божией"… и т. д.

Потом стала читать текст, не громко, но отчетливо, чтобы мог хорошо разобрать Константин, вообще не любивший, если читали что-нибудь очень быстро.

— У меня тогда голова не поспевает за чужим языком, а это досадно! — говорил он.

— "Согласно существующему установлению об Императорской Фамилии, — читает Жанета, — объявляем, что… титул великого князя, цесаревича Константина Павловича ни в коем случае не может быть сообщен ни его супруге, Иоанне Грудзинской, ни детям, кои могут быть от сего брака"…

— Что? Что такое? Почему здесь это сказано?

— Ничего, успокойся, Константин, — удерживая поднявшегося князя, остановила Жанета, — это же только повторение манифеста, которым был разрешен твой развод и вторичный брак со мною… Должно быть, надо так по законам и здесь повторить объявленное решение, чтобы крепче было! — с совершенно неуловимой иронией проговорила она, и, усадив мужа, хотела продолжать чтение.

— Постой… Я сам дочитаю…

Он взял пергамент, заскользил по нему глазами и, наконец, громко црочел:

— "Сим объявляется, что Нами пожаловано было Великому Князю, цесаревичу Константину Павловичу в вечное владение имение княжества Лович. А так как цесаревич великий князь по сему имению намерен сделать такое распоряжение, чтобы супруга его, Иоанна, графиня Грудзинская, была допущена к соучастию по владению означенным имением, то положили Мы удостоить и сим удостаиваем нынешнюю супругу возлюбленного брата Нашего, великого князя Константина, Иоанну Грудзинскую, к восприятию и ношению титула княгини Ловицкой. Также изъявляем желание и повеление наше, дабы титулом этим, с именованием во всей российской империи светлейшей княгиней, — сия Иоанна Грудзинская во всех публичных и частных актах именована была сама, равно как и дети, которые прижиты будут от настоящего брака. Дано в 8-й день июля, сего 1820 г. царствования Нашего в девятнадцатый год, в С.-Петербурге". Вот и подпись брата Александра. Рада? Довольна?

— Очень, милый!.. И признательна императору… Но зачем это? Дорогой мой, ты же знаешь, я…

— Знаю, знаю… Я это все говорил брату. Он также хорошо осведомлен о твоем честолюбии. Я как-то прямо сказал: "Она хочет быть или просто моей женой, или царицей Зенобией, владычицей Востока". А брат ответил: "Византию, может быть, мы еще, с помощью судьбы, приготовим для вас обоих. А пока прошу принять небольшой титул. Твоей жене нельзя оставаться просто графиней Жанетой. Княгиня Лович для начала будет звучать недурно"… Слышишь, птичка: он сказал, для начала!..

— А ты будешь больше любить светлейшую княгиню, чем бедную графиню Жанету?

— Дорогая птичка! Ты же знаешь: с каждым часом, с каждой минутой люблю я тебя все сильнее помимо всяких титулов и указов… Мне казалось только… я думал…

— А я ничего не хочу думать. Ты доволен этой бумагой? И я ей рада, говорю тебе от чистого сердца! Только люби меня… Только… О, мой милый… как мне сказать…

И, закрыв глаза, она прильнула вся к его груди.

Спокойная, счастливая полоса, которую переживал цесаревич в начале этого года, как будто собиралась пройти — и навсегда.

Нельзя было указать ни точных причин, ни верных признаков подобной перемены, но она ощущалась не только самим Константином, но и всеми окружающими. Что-то носилось в воздухе, сквозило в отношениях польского общества, даже в рядах тех самых войск, своих и польских, которым отдавал все время и душу свою Константин.

Правда, главное дело было почти закончено, еще год-другой и сформирование сорокатысячной польской армии, образцовой по выправке и снаряжению, завершится сполна. Но успешное выполнение этой крупной задачи влекло за собою немало новых забот для цесаревича.

В начале сентября по старому стилю назначено открытие второго сейма, а недели за две до этого дня снова прибудет в Варшаву Александр, по пути желающий посетить и вторую школу подпрапорщиков в Калише.

Значит, снова предстоит приятная, но утомительная работа парадировки, ученья, смотры, а потом — заседания сейма, где Константин тоже выступает порою, говоря свои депутатские речи на французском языке.

Не любит цесаревич этих дней сейма. Совсем выбивают они его из обычной колеи. А на этот раз, если верны донесения друзей из среды поляков и русских "разведчиков", сейм обещает быть крайне непокладистым. Все знают, что Александр из Варшавы собирается на конгресс в Троппау, который должен открыть свои заседания в октябре. Что там будет решено, на этих заседаниях?

Неужели придется только что собранной и вымуштрованной армии двинуться в поход, получить боевое крещение? Значит, закоптятся в пороховом дыму чистенькие мундиры… На кочковатых полях битв, под свист бомб и ядер, под напевы пуль — не стройно заторопятся, кой-как зашагают образцовые батальоны… Поредеют молодцеватые ряды… Мундиры окрасятся кровью и повиснут лохмотьями от удара сабель, штыков, от пуль и осколков бомб…

Не любит и не желает Константин войны, не хочет вести в бой молодое свое войско, хотя, по иным причинам, не хотят того сами поляки.

Те рады, рвутся в бой, только не за угнетателей-австрияков, не против задавленных, покрытых былою славой сыновей прекрасной Италии… Они бы знали, куда направить штыки, где найти цель для пушек и ружей, если бы их близкие вожди сказали, что час пробил…

Но те молчат… Значит, надо смиряться и блестящим батальонам, молодецким полкам следует ожидать лозунга, терпеть до срока… Но все же чуют "друзья" москвичи, что неладное творится в душах у их послушных учеников.

И Константин, хотя и после всех, тоже сознает, что изменилось нечто вокруг него. Только еще не может точно определить: в чем дело?

27 августа нового стиля прибыл Александр в Варшаву и до 13 сентября, до дня открытия сейма все шло прежним порядком. Парады, балы и приемы заполнили время.

В последний вечер накануне открытия сейма Александр с цесаревичем, Новосильцев, Ланской, князь Островский, граф Комаровский и еще два-три человека из числа наиболее влиятельных и преданных Александру польских вельмож, обсуждали предстоящие события в связи с тронной речью императора-короля.

— Состав депутатов почти тот же, — проглядывая списки с разными отметками на нем, говорил Новосильцев, — да сами эти господа изменились круто, если верить сообщениям. Вот здесь отмечено: на кого можно вполне положиться теперь из числа всех представителей народа. И двадцати человек не наберется из полутораста… Этого мало, ваше величество!..

— Гм… полагаю. А большинство? Чего оно желает? За кого, за что будет голосовать?