Вольноотпущенник Суллы, Хрисогон, назначил к торгам имение одного гражданина, убитого диктатором, и сам же купил его всего за две тысячи драхм.
Росций, сын и наследник покойного, доказывал, что его наследство стоит двести пятьдесят талантов, то есть больше миллиона.
Сулла оказался уличен в преступлении, в склонности к которому он обвинял Красса; но Суллу было нелегко смутить.
В свой черед он обвинил молодого человека в отцеубийстве и заявил, что отец был убит по наущению сына.
Обвиненный самим Суллой, Росций оказался в полном одиночестве.
И тогда друзья Цицерона стали побуждать его взять на себя защиту обвиняемого, говоря, что если он сумеет защитить Росция, если он выиграет судебный процесс, имя его приобретет известность и репутация ему обеспечена.
Цицерон взялся защищать дело в суде и одержал победу.
Не следует путать этого Росция с его современником Росцием-актером, которого Цицерон защищал в суде против Фанния Хереи.
Тот, о ком идет речь, звался Росций из Америй, и до нас дошла эта защитительная речь Цицерона: «Pro Roscio Amerino».[17]
В тот самый день, когда Цицерон выиграл судебный процесс, он уехал в Грецию, сославшись на необходимость поправить свое здоровье.
И в самом деле, он был настолько тощ, что походил на призрак, явившийся его кормилице; он отличался слабостью желудка и мог есть лишь очень поздно и крайне умеренно.
Однако голос у него был полным и звучным, хотя и несколько резким и не особенно гибким; и, поскольку его голос поднимался до самых высоких тонов, он всегда, по крайней мере в молодости, смертельно уставал после своих речей в суде.
Прибыв в Афины, он обучался у Антиоха Аскалонского, а потом перебрался на Родос, где, как мы отмечали, повстречался с Цезарем.
Наконец, после смерти Суллы — а к этому времени тело его окрепло и поздоровело, — он, прислушавшись к настойчивым просьбам своих друзей, вернулся в Рим, посетив перед тем Азию, где брал уроки у Ксенокла Адрамиттийского, Дионисия Магнесийского и карийца Мениппа.
На Родосе он имел успех столь же большой, сколь и неожиданный.
Аполлоний Молон, у которого он учился, совсем не говорил на латинском языке, тогда как Цицерон, напротив, говорил по-гречески.
Желая с первого взгляда оценить, на что способен его будущий ученик, Молон дал ему тему и попросил его произнести без всякой подготовки речь на греческом языке.
Цицерон охотно согласился: это была возможность поупражняться в языке, который не был для него родным.
Так что он начал свое выступление, попросив перед этим Молона и остальных присутствующих отметить его возможные ошибки, чтобы затем, когда эти ошибки будут ему известны, он смог их исправить.
Когда он закончил, слушатели разразились рукоплесканиями.
Один лишь Аполлоний Молон, который за все то время, пока Цицерон говорил, не подал ни единого знака одобрения или порицания, остался в задумчивости.
Но затем, когда обеспокоенный Цицерон стал побуждать его высказать свое мнение, он произнес:
— Я хвалю тебя и восхищаюсь тобой, юноша; но я сокрушаюсь об участи Греции, видя, что ты унесешь с собой в Рим последнее, в чем мы имели превосходство: красноречие и знания!
Вернувшись в Рим, Цицерон стал брать уроки у комика Росция и трагика Эзопа, каждый из которых главенствовал в своем ремесле.
Именно эти два мастера довели до совершенства его речь, которую он отточил и которая стала его главной силой.
Избранный квестором, он был послан на Сицилию.
Это случилось во время голода, вызванного неурожаем, а с тех пор как вся Италия была превращена в пастбище — вскоре нам представится случай поговорить об этом превращении, — Сицилия стала житницей Рима; Цицерон заставлял сицилийцев отправлять выращенный ими хлеб в Италию и проявленной при этом настойчивостью стал вредить себе в глазах своих подопечных; но, увидев, насколько он деятелен, справедлив, человечен и, главное, бескорыстен — а это было большой редкостью во времена Верреса, — они изменили свое отношение к нему и окружили его не только уважением, но и любовью.
Так что он возвращался с Сицилии весьма довольный собой, поскольку ему удалось сделать там столько хорошего и в трех или четырех случаях выступить с блистательными защитительными речами, и пребывал в уверенности, что шум, произведенный им на Сицилии, разнесся по всему миру и что сенат будет ожидать его у ворот Рима, как вдруг, пересекая Кампанию, он встретил одного из своих друзей, который, узнав его, с улыбкой подошел к нему и протянул ему руку.
После первых приветствий Цицерон поинтересовался:
— Ну, так что говорят в Риме о моем красноречии и что там думают о моей деятельности в течение этих двух лет моего отсутствия?
— А где ты был? — спросил его друг. — Я и не знал, что тебя не было в Риме.
Этот ответ излечил бы Цицерона от его тщеславия, если бы тщеславие не было неизлечимой болезнью.
К тому же вскоре ему представится случай, который даст волю его тщеславию.
Для начала он выступил в суде против Верреса и заставил приговорить его к штрафу в семьсот пятьдесят тысяч драхм и к изгнанию.
Штраф был пустяком, но изгнание было делом серьезным.
А сверх того, это назидание другим, бесчестье и стыд.
Правда, для негодяев стыда не существует.
Этот успех ввел Цицерона в моду.
«Благодаря своим дарованиям, — говорит Плутарх, — он имел почти такую же многочисленную толпу почитателей, как Красс благодаря своим миллионам и Помпей благодаря своему могуществу».[18]
Между тем в Риме начали заниматься заговором Каталины.
Выяснив, что представляли собой Помпей, Красс и Цицерон, посмотрим, что представлял собой Катилина.
Что представлял собой Цезарь, мы уже знаем.
IX
Луций Сергий Катилина принадлежал к стариннейшей знати Рима.
В этом вопросе он притязал не уступать первенства никому, даже Цезарю, да и имел право на такое притязание, если и впрямь, как он утверждал, происходил от Сергеста, спутника Энея.
Но что было известно достоверно, так это то, что среди его предков числился некий Сергий Сил, который, получив в Пунических войнах двадцать три раны, в конечном счете приспособил к обрубку плеча железную руку и с ее помощью продолжал сражаться.
Это заставляет вспомнить Гёца фон Берлихингена, еще одного вельможу, вставшего, подобно Катилине, во главе мятежа нищих оборванцев.
«Что же касается него [Каталины], — говорит Саллюстий, адвокат-демократ, оставивший после себя такие прекрасные сады, что они еще и сегодня носят его имя, — то это был человек, наделенный одной их тех редких телесных конституций, какие способны легко переносить голод, жажду, холод и ночные бдения, а также дерзким, хитрым и изворотливым умом; способный на любые притворства и любые утаивания; жадный до чужого добра, расточительный в отношении собственного; красноречием обладавший в большой степени, здравомыслием — ни в малейшей и беспрестанно строивший несбыточные, невероятные планы!»[19]
Из чего следует поучительный вывод: Саллюстий, как видно, не жалует этого человека.
Что же касается внешнего облика, то он имел мертвенно-бледное беспокойное лицо, налитые кровью глаза и прерывистую походку; наконец, черты его лица несли отпечаток той неотвратимости судьбы, какую в эпоху античости Эсхил придал своему Оресту, а в наше время — Байрон своему Манфреду.
Точная дата его рождения неизвестна, но, должно быть, он был на пять или шесть лет старше Цезаря.
Во времена правления Суллы он буквально купался в крови; про него рассказывали неслыханные вещи, в которые нынешние воззрения позволяют верить лишь с немалыми оговорками; его обвиняли в том, что он был любовником своей дочери и убийцей своего брата; уверяли, будто, желая снять с себя обвинение в этом убийстве, он сумел внести имя мертвого брата в проскрипционные списки, как если бы тот был еще жив.
У него были причины ненавидеть Марка Гратидиана.
Он притащил его — это по-прежнему говорит предание, а не мы, — он притащил его, повторяем, к гробнице Лутация, сначала выколол ему глаза, потом отрезал ему язык, кисти рук и ступни, а затем, наконец, отрубил ему голову и на глазах у всего народа нес ее в окровавленной руке, следуя от Яникульского холма до Карментальских ворот, где в то время находился Сулла.
Кроме того, как если бы на него должны были пасть все возможные обвинения, говорили, будто он убил своего сына, чтобы ничто не препятствовало его женитьбе на куртизанке, не желавшей иметь пасынка; будто он отыскал серебряного орла Мария и приносил ему человеческие жертвы; будто, подобно главарю того обагренного кровью сообщества, которое пятнадцать лет тому тому назад было раскрыто в Ливорно, он приказывал совершать бесцельные убийства, дабы не утратить привычки убивать; будто заговорщики вкруговую пили кровь убитого человека; будто они намеревались умертвить сенаторов; наконец, — и это куда больше касалось простого народа, — будто в его намерения входило поджечь город со всех сторон.
Все это крайне неправдоподобно.
Мне кажется, на беднягу Катилину пал выбор быть козлом отпущения своего времени.
Кстати говоря, такого же мнения придерживался и Наполеон.
Откроем «Памятные записки с острова Святой Елены» на дате 22 марта 1816 года:
«Сегодня император читал в римской истории о заговоре Катилины и не мог понять его в том виде, в каком он там обрисован. "Каким бы негодяем ни был Катилина, — сказал он, — у него должна была быть какая-то цель, и эта цель не могла состоять в том, чтобы царствовать над Римом, коль скоро его упрекали в желании поджечь город со всех сторон". Император полагал, что это была скорее какая-то новая мятежная группировка, вроде группировок Мария и Суллы, на главаря которой, после ее провала, обрушились все избитые обвинения, какие всегда сыплются на заговорщиков в подобных случаях».