Цезарь — страница 48 из 148

Свои кандидатуры выставили многие.

Избраны были Домиций и Мессала.

Это был тот самый Домиций, против которого Помпей в свое время предпринял столько незаконных действий и которого он держал в осаде в его собственном доме, пока сам не был назначен консулом вместе с Крассом.

Затем Помпей сложил с себя полномочия; он вернулся — или сделал вид, что вернулся, — к частной жизни.

Откуда взялась эта легкость, с которой он сделался всего лишь частным лицом?

Прошло около двух лет с тех пор, как умерла Юлия, и Помпей снова был влюблен!

И в кого же был влюблен Помпей?

Сейчас мы вам это скажем.

В очаровательную женщину, чрезвычайно заметную в Риме: в дочь Метелла Сципиона, вдову Публия Красса.

Ее звали Корнелия.

Она и в самом деле была незаурядной личностью, весьма сведущей в литературе и превосходной музыкантшей.

Она прекрасно играла на лире, что не мешало ей штудировать геометрию, а в часы досуга читать философов.

Она была то, что в наше время мы, французы, называем «ученая женщина» и что англичане называют «синий чулок».

Эта женитьба озадачила всех серьезных людей в Риме.

И действительно, разве подходила Помпею в его пятьдесят три года девятнадцатилетняя женщина, по возрасту годившаяся в жены младшему из двух его сыновей!

С другой стороны, республиканцы полагали, что в этих обстоятельствах он совершенно забыл о шатком положении Республики.

При новых консулах опять началась смута.

Чем же занимался Помпей, пока народ, как в славные времена Клодия и Милона, толпился на Форуме?

Он возлагал себе на голову венки из цветов, совершал жертвоприношения и справлял свою свадьбу.

Ну зачем Катон нарушил консулат Помпея?

Этот консулат так устраивал Цицерона!

Все так хорошо шло в Риме, пока Помпей был единоличным консулом!

В итоге, когда срок Домиция и Мессалы истек — я даже не решусь сказать, что они досидели его до конца, — в головы всех добропорядочных людей в Риме вернулась мысль назначить Помпея диктатором.

Заметьте, что Катон, вследствие своего противодействия этому замыслу, попал в число непорядочных людей.

Так что было вновь предложено назначить Помпея диктатором.

Но тогда на трибуну поднялся Бибул.

Помните Бибула? Это зять Катона.

Итак, Бибул поднялся на трибуну.

Все ожидали с его стороны какого-нибудь резкого выпада против Помпея.

Но случилось иначе.

Бибул предложил вновь избрать Помпея единоличным консулом.

Тем самым ему давалась огромная власть, но, по крайней мере, ограниченная законами.

— Таким образом, — заявил Бибул, — Республика или выйдет из затруднительного положения, в котором она находится, или будет порабощена лучшим из граждан.

Подобное мнение со стороны Бибула казалось весьма странным.

И потому, увидев, что Катон встает со своего места, все подумали, что сейчас он опять, по своему обыкновению, начнет метать громы против всех на свете и даже против собственного зятя.

Но ничего такого не произошло.

К великому удивлению толпы, Катон в полной тишине произнес такие слова:

— Сам я никогда не внес бы предложения, которое вы только что услышали; но, коль скоро это сделал другой, я полагаю, что вы должны последовать этому совету. Я предпочитаю безвластию любую власть, какой бы она ни была, и не знаю никого более годного, чем Помпей, управлять государством во время такой сильной смуты.

Сенат, который ждал лишь мнения Катона, чтобы принять решение, тотчас же присоединился к его взгляду.

Итак, было решено, что Помпей будет назначен единоличным консулом и что если ему будет нужен коллега, то он выберет этого коллегу сам; однако сделать это можно будет не раньше, чем через два месяца.

Помпей, обрадованный тем, что обрел поддержку в человеке, в котором ожидал увидеть противника, пригласил Катона посетить его в принадлежавших ему загородных садах.

Катон явился по приглашению.

Помпей вышел к нему навстречу и обнял его, благодаря за поддержку, упрашивая помогать ему своими советами и действовать так, как если бы он делил с ним всю власть.

Однако Катон, как всегда высокомерный, в ответ на все эти любезности Помпея ограничился следующими словами:

— Мое предшествующее поведение не было подсказано чувством ненависти, мое нынешнее поведение не продиктовано желанием снискать твою благосклонность. Как раньше, так и сегодня я руководствовался лишь интересами государства. И теперь, всякий раз, когда ты будешь советоваться со мной по поводу твоих личных дел, я охотно дам тебе совет; что же касается дел государственных, то, станешь ты спрашивать у меня совета или нет, я всегда буду высказывать свое мнение, и притом во всеуслышание!

Что же касается Цицерона, то он был полной противоположностью Катону: тот, казалось, почитал за честь быть в плохих отношениях со всеми на свете; этот, напротив, прекрасно ладил и с Помпеем, и с Цезарем.

В ноябре 700 года от основания Рима, то есть в 54 году до Рождества Христова, Цицерон писал Аттику:

«Свое главное утешение и свою спасительную доску в этом кораблекрушении я нахожу в моей связи с Цезарем, который осыпает моего брата Квинта — всеблагие боги, следовало сказать, твоим братом! — почестями, знаками внимания, милостями настолько, что, будь я даже императором, Квинту и то не было бы лучше. Поверишь ли, что Цезарь, как мне только что написал Квинт, предоставил ему выбор зимних квартир для его легионов? И ты не любишь его! Кого же тогда ты любишь среди всех этих людей? Кстати, писал ли я тебе, что я теперь легат Помпея и покидаю Рим в январские иды?»[95]

О достойнейший Цицерон!

И как подумаешь, что если бы не Фульвия, он ладил бы с Антонием так же хорошо, как ладил с Помпеем и с Цезарем!

XLIX

Как видим, все это было чрезвычайно мелко и выглядело крайне недостойно.

Перейдем понемногу к Цезарю.

Нет, у нас нет намерения описывать историю его Галльского похода.

К тому же он сделал это сам, и, вероятно, мы нигде не найдем ничего более заслуживающего внимания, как по части правды, так и по части вымысла, чем его собственный рассказ.

За девять истекших лет, за те девять лет, в течение которых Рим ни разу не видел его, а он ни разу не видел Рима и из тридцатидевятилетнего возраста перешел в возраст сорока восьми лет — так что, как видите, мы имеем дело уже со зрелым человеком, — за эти девять лет он сотворил чудеса!

Он взял штурмом восемьсот городов, покорил триста разных племен, сражался с тремя миллионами врагов, один миллион из них истребил, один миллион взял в плен и один миллион обратил в бегство.

И все это он сделал, имея под своим командованием всего лишь пятьдесят тысяч солдат.

Но каких солдат!

Эту армию Цезарь сформировал собственными руками; каждого солдата в ней он знает по имени; он знает, чего тот стоит и как его можно использовать в наступлении и в обороне.

Эта армия — кольца змеи, головой которой является он сам, с той лишь разницей, что у него есть возможность приводить ее в движение как целиком, так и частями.

Для этой армии он одновременно полководец, отец, повелитель и соратник.

Он карает лишь за два проступка: измену и бунт.

Он не карает даже за страх, ведь и у самых храбрых случаются минуты малодушия.

Да, сегодня какой-то легион отступил, обратился в бегство, но он будет отважен в другой день.

Он позволяет своим солдатам все, но только после победы: оружие, золото и серебро, отдых, роскошь, удовольствия.

— Солдаты Цезаря умеют побеждать, даже благоухая ароматами, — говорит он.

Он доходит до того, что позволяет каждому солдату взять себе раба из числа пленников.

Когда армия в походе, никто, кроме него, не знает часа прибытия, часа отправления, часа сражения.

Нередко он и сам не знает этого, руководствуясь лишь обстоятельствами.

Любое событие, как значительное, так и мелкое, может принести с собой подсказку.

Не имея повода остановиться, он останавливается; не имея повода уйти, он уходит.

Его солдатам следует знать, что все причины и поводы заключены в нем самом и что об этих причинах и поводах он никому не отчитывается.

Весьма часто он внезапно уходит, исчезает, указав армии, по какому пути ей следовать.

Где он? Никто не знает этого; его солдаты будут искать его, если захотят найти.

И потому эти солдаты, которые с другими полководцами были и будут обычными воинами, с ним становятся героями.

Они любят его, ибо чувствуют, что любимы им.

Он не называет их солдатами, не называет их гражданами: он называет их соратниками.

Да и разве этот неженка, этот слабак, этот эпилептик не делит с ними все опасности, разве не поспевает он повсюду, разве не проделывает он по сто миль в день верхом, в повозке, даже пешком?

Разве не переправляется он через реки вплавь, разве не преодолевает он снега Оверни и не шагает с непокрытой головой в их рядах под солнцем и дождем?

Разве в бою не сражается он большей частью пешим вместе с ними? Лишь после победы, преследуя врага, он садится верхом на своего сказочного коня, которого лично объездил и у которого копыта расщеплены на пять частей, словно человеческая ступня.

Разве не спит он, как последний из своих солдат, под открытым небом, на голой земле или на какой-нибудь телеге?

Разве нет рядом с ним днем и ночью писца, в любую минуту готового писать под его диктовку, и разве всегда не идет позади него солдат, несущий его меч?

Разве, покинув Рим, он не передвигался с такой быстротой, что за неделю добрался до берегов Роны и в итоге гонцы, отправившиеся за три дня до него, чтобы сообщить армии о его прибытии, прибыли лишь через четыре или пять дней после него?

И разве был во всей армии наездник, способный соперничать с ним? Разве нужны ему были руки, чтобы управлять своим конем? Нет; ему было достаточно коленей, и он направлял его по своему желанию, скрестив руки за спиной.