Цезарь — страница 83 из 148

[145]

XCI

Эта великая самоотверженность Катона, это полное забвение себя и эта безграничная преданность другим проистекали оттого, что он уже давно решил покончить с собой.

Чем выше он витал над этой жизнью, которую вознамерился покинуть, тем мучительней и болезненней он переживал за тех, кого оставлял на произвол земных бурь.

И потому, прежде чем осуществить свой роковой замысел, он решил позаботиться о безопасности всех без исключения помпеянцев и уже затем, исполнив этот долг и оставшись наедине с самим собой и своим побежденным духом, уйти из жизни.


«Так что, — говорит Плутарх, — его страстное стремление к смерти не могло остаться незамеченным, хотя он никому не говорил об этом ни слова».[146]


Итак, он успокоил сенаторов и, чтобы выполнить до конца свой долг, отправился к членам Совета трехсот.

Те поблагодарили его за оказанное им доверие и попросили его руководить ими в их решении, но заявили ему, что решение это уже принято.

Решение их состояло в том, чтобы отправить к Цезарю послов.

— Увы, — сказали они ему, — мы не Катоны, и в нас всех вместе нет столько нравственной доблести, сколько ее есть в одном Катоне; снизойди же к нашей слабости.

Отправив к Цезарю послов, мы будем прежде всего просить у него пощады для тебя. Если же ты не поддашься нашим мольбам, что ж, мы не примем тогда пощады и для нас самих и из любви к тебе будем сражаться до последнего вздоха.

Но то ли потому, что Катон не испытывал большого доверия к пунической верности, то ли потому, что он не хотел увлечь за собой в бездну стольких людей, он с большой похвалой отозвался о добром намерении, которое они выказали, но одновременно посоветовал им отправить послов к Цезарю как можно скорее, чтобы обезопасить свои жизни.

— Но только, — добавил он с печальной, но решительной улыбкой, — ничего не просите для меня. Это побежденным пристало молить победителя, это виновным пристало просить прощения. Что же касается меня, то я не только не знал поражений в течение всей своей жизни, но и сегодня остаюсь победителем, ибо у меня есть главное преимущество перед Цезарем — честность и справедливость. И на самом деле это он изловлен и побежден, ибо его преступные замыслы, его замыслы против отечества, которые он прежде отрицал, сегодня всем стали очевидны.

Совет трехсот охотно согласился действовать под нажимом.

И потому по настоянию Катона он принял решение покориться Цезарю.

Дело было тем более срочное, что Цезарь со своим войском уже был на пути к Утике.

— Вот как! — воскликнул Катон, услышав эту новость. — Похоже, по крайней мере, что Цезарь считает нас за мужчин.

И, обращаясь к сенаторам, произнес:

— Ну же, друзья, нельзя терять время; следует обеспечить ваше отступление, пока конница еще в городе.

И в тот же миг он отдал приказ запереть все ворота, за исключением тех, что вели в гавань, распределил корабли между беглецами, проследил, чтобы все происходило без неразберихи, предотвратил беспорядки, почти неизбежные при поспешном бегстве, и распорядился снабдить тех, кто остался без средств к существованию, бесплатной провизией на все время пути.

Тем временем пришло известие, что невдалеке показалась другая часть войска Сципиона.

Она состояла из двух легионов, находившихся под командованием Марка Октавия.

Марк Октавий разбил лагерь примерно в полулиге от Утики и оттуда послал спросить у Катона, как тот намерен уладить с ним вопрос о начальствовании над городом.

Катон пожал плечами, не дав никакого ответа посланцу, но затем, повернувшись к окружающим, произнес:

— Стоит ли удивляться, что наши дела в таком отчаянном положении, если жажда властвовать не оставляет нас даже на краю гибели?

Между тем Катону доложили, что конники уходят, но, уходя, грабят горожан, отнимая у них деньги и ценности в качестве трофеев.

Катон тут же выбежал на улицу и бросился туда, где творились эти грабежи.

У тех, кто первым попался ему на пути, он вырвал их добычу из рук.

Остальные, устыдившись своего поведения, тотчас же побросали похищенное и удалились прочь, исполненные смущения и опустив глаза.

Когда его друзья погрузились на корабли, а конники покинули город, Катон собрал жителей Утики и призвал их поддерживать доброе согласие с Советом трехсот и не сводить счеты друг с другом, подстрекая к жестокости их общего врага.

Затем он вернулся в гавань, на прощание помахал рукой своим друзьям, уже выходившим в открытое море, обнаружил на берегу своего сына, притворно согласившегося сесть на корабль, но, вопреки своему обещанию, оставшегося в гавани, поприветствовал его, вместо того чтобы побранить, и отвел домой.

У Катона жили в качестве близких людей три человека: стоик Аполлонид, перипатетик Деметрий и молодой человек по имени Статилий, похвалявшийся способностью сохранять силу духа при любых испытаниях и утверждавший, что в каких угодно обстоятельствах он не уступит в бесстрастии даже самому Катону.

Это притязание начинающего философа вызывало у Катона улыбку, и он говорил двум другим:

— Нам надлежит, друзья, излечить раздутую спесь этого молодого человека и свести ее к реальным размерам.

В тот момент, когда, проведя часть дня и всю ночь в гавани Утики, Катон вернулся к себе домой, он застал там Луция Цезаря, родственника Цезаря, которого Совет трехсот посылал ходатайствовать за них перед лицом победителя.

Молодой человек пришел просить Катона помочь ему сочинить речь, которая могла бы тронуть Цезаря и повлечь за собой общее спасение.

— Ну а в том, что касается тебя, — сказал он Катону, — позволь мне действовать самостоятельно; моля его о милости к тебе, я не постыжусь ни поцеловать ему руки, ни припасть к его коленям.

Но Катон резко остановил его.

— Если бы я хотел, — сказал он, — быть обязанным своей жизнью милосердию Цезаря, то сам пошел бы к нему… Но я не желаю иметь обязательств перед тираном за то, на что он не имеет никакого права; ибо по какому праву он, словно божество, может дарить жизнь тем, кто никак от него не зависит? Впрочем, исходя из этого и исключив меня из общего прошения о помиловании, обсудим вместе, что ты можешь сказать в пользу членов Совета трехсот.

И он помог Луцию Цезарю сочинить его речь, после чего препоручил ему своих друзей и своего сына.

— А разве я не увижу тебя по возвращении? — спросил молодой человек.

— Возможно, меня здесь уже не будет, — ответил Катон.

Проводив его и попрощавшись с ним, он вернулся в дом.

И тогда, словно начиная отдавать последние распоряжения, он позвал сына и запретил ему каким бы то ни было образом принимать участие в государственных делах.

— Нынешние обстоятельства, — сказал он, — не позволяют делать ничего, что было бы достойно Катона. Стало быть, лучше совсем ничего не делать, чем заниматься чем-нибудь недостойным нашего имени.

Ближе к вечеру он пошел в баню.

В бане он вспомнил о юном философе Статилии.

— Да, кстати, дорогой Аполлонид, — сказал он, — а ведь я не видел больше нашего стоика: это убеждает меня, что он уступил твоим настояниям и погрузился на корабль. И он правильно сделал, что отплыл отсюда, но плохо сделал, что отплыл, не попрощавшись со мной.

— Ну что ты! — ответил Аполлонид. — Все обстоит совсем иначе. Несмотря на нашу беседу, он остался еще более упрямым и непреклонным, чем прежде, и заявил, что никуда не уедет и будет делать все, что сделает Катон.

— Это мы увидим сегодня вечером, — сказал философ.

XCII

Катон покинул баню около шести часов пополудни, вернулся к себе домой и поужинал в многолюдном обществе.

Он ел сидя, в соответствии с обетом, данным им после Фарсальской битвы: ложиться только для сна.

Его сотрапезниками были его друзья и главные магистраты Утики.

После трапезы им стали подавать различные вина.

Катон не гнушался бесед, чередующихся с обильными возлияниями; разговор был спокойным и ученым, каким обычно бывал любой разговор, нити которого он держал в своих руках.

Один философский вопрос сменялся другим, и, слово за слово, собеседники дошли до обсуждения так называемых парадоксов стоиков, к примеру, что лишь порядочный человек свободен, а все дурные люди суть рабы.

Перипатетик Деметрий выступил, само собой разумеется, против этой догмы, но тогда Катон, разгорячившись, стал с пылом оспоривать все его доводы и в резком и суровом тоне, с определенной долей язвительности, выдававшей его нервное возбуждение, поддерживал этот спор столь долго и непоколебимо, что ни у кого не осталось сомнений, что решение его принято и он настроен свести счеты с жизнью.

И потому, как только Катон закончил свой жаркий монолог — ибо под конец он говорил почти один, настолько внимательно, если не сказать благоговейно, слушали его присутствующие, — за столом воцарилось гробовое молчание.

Катон понял его причину и тут же постарался ободрить своих друзей и развеять их подозрения.

Он перевел разговор, которым завладел, на насущные заботы и выразил тревогу за тех, кто вышел в море, и не меньший страх за тех, кто двинулся сухим путем через необитаемую и безводную пустыню.

Затем, когда все посторонние из числа его сотрапезников разошлись, он совершил со своими друзьями привычную послеужинную прогулку, после чего отдал начальникам караулов необходимые распоряжения и, наконец, вернувшись домой и отправляясь к себе в спальню, обнял сына и поочередно каждого из друзей заметно теплее, чем всегда; это вновь разбудило все их страхи по поводу того, что могло произойти этой ночью.

Улегшись в постель, он взял диалог Платона о душе, «Федон», и, прочитав бо́льшую его часть, бросил взгляд поверх своего изголовья.

Он искал глазами свой меч, обычно висевший там. Меча не было.