От Вергилия, который, предвидя вечный свет, хочет познать источник всего сущего и беспрестанно терзается шумом Ахеронта, катящего воды у его ног, и который обрекает самоубийц на такие мучения, что те хотели бы вновь вернуться на землю, даже если им снова придется взять на себя бремя скорби; и до Лукана, который превращает самоубийство в высшую доблесть и, несомненно в память убийства Петрея царем Юбой в их смертельной схватке, изображает двух иступленных бойцов, уступающих колдовству взаимоубийства, с радостью получающих удары мечом и с благодарностью их возвращающих:
Sed eum cui volnera prima
Debebat, grato moriens interficit ictu.[153]
Вот почему покончивший с собой Катон вдохновляет Лукана на самые прекрасные его строки:
Victrix causa deis placuit, sed victa Catoni![154]
(Мил победитель богам, побежденный любезен Катону!)
XCV
При императорах самоубийство стало лучшим целительным средством от всех бед, повсеместной панацеей от всех скорбей; это утешение для бедняка; это месть изгнанника, утомленного своей неволей; это бегство души из ее заточения; это все что угодно, вплоть до лекарства от пресыщения у богача.
У простолюдина нет больше хлеба, и что же он делает?
Спросите у Горация: бедняга оборачивает голову своим рваным плащом и с высоты Фабрициева моста бросается в Тибр.
Гладиатор не находит смерть на арене цирка достаточно скорой, и что же он делает?
Спросите у Сенеки: бедняга просовывает голову в обод колеса телеги, и колесо, поворачиваясь, ломает ему позвоночник.
Порой добровольная смерть служит противодействием власти!
Тем, кто своим самоубийством оставляет в дураках Тиберия или Нерона, завидуют, их прославляют, ими восхищаются.
Кремуций Корд, подвергшийся обвинению при Тиберии, доводит себя до смерти голодом, и народ радуется, видя, как доносчики, эти прожорливые волки, впустую щелкают зубами, которыми они намеревались растерзать его.
Петроний, которого Нерон побудил к самоубийству, ложится в бане и велит вскрыть себе жилы; затем, беседуя со своими друзьями, он вдруг вспоминает о своей прекрасной мурринской вазе, которую унаследует Нерон, если не помешать этому: он велит перевязать себе руки и ноги, посылает за этой вазой, приказывает разбить ее в его присутствии и, сорвав повязки, умирает, крайне довольный этой маленькой местью.
Все, вплоть до самых пресыщенных людей, ищут в смерти облегчения от своего разочарования в жизни: «Fastidiose mori»,[155] говорит Сенека.
Этот вопрос прежде всего следует изучать по писаниям Сенеки; он неистощим на эту тему, да и сам изопьет однажды терпкое сладострастие самоубийства.
В Риме царит сплин; этот гибельный бог, который витает над Лондоном — в Лондоне нет монастырей со времен Генриха VIII, — этот гибельный бог, который витает над Лондоном, дремлющим на ложе из тумана, имеет алтари в Риме.
«Ибо есть, — говорит Сенека, — еще и безотчетная склонность к смерти, и ей нередко поддаются люди благородные и сильные духом, но нередко также и ленивые и праздные. Первые презирают жизнь, вторым она в тягость. И некоторые, устав и делать, и видеть одно и то же, пресыщаются и чувствуют даже не ненависть, а отвращение к жизни; и к нему же толкает нас сама философия, если мы говорим: "Доколе все одно и то же? Снова просыпаться и засыпать, чувствовать голод и утолять его, страдать то от холода, то от зноя? Ничто не кончается, все следует одно за другим по замкнутому кругу. Ночь настигает день, а день — ночь, лето переходит в осень, за осенью спешит зима, а ей кладет предел весна. Все проходит, чтобы вернуться, ничего нового я не делаю, не вижу, — неужто же это не надоест когда-нибудь до тошноты?"»[156]
Короче, многие умирают, а вернее, убивают себя не потому, что их жизнь тяжела, а потому, что они ее пресыщены: «Quibus non vivere durum, sed superfluum».
Самоубийство сделалось просто жизненной неприятностью, неприятностью настолько предвиденной и заурядной, что его обсуждают, о нем раздумывают, его советуют.
В голову человека приходит мысль покончить с собой, но он еще не окончательно решился на это.
Он собирает своих друзей, советуется с ними, прислушивается к голосу большинства.
Большинство высказывается в пользу самоубийства.
— Невозможно, — говорите вы, — чтобы люди дошли до такой степени безнравственности.
Пожалуйста, вот пример! Его предоставляет нам все тот же Сенека:
«Туллий Марцеллин… провел молодость спокойно, но быстро состарился и, заболев недугом хоть и не смертельным, но долгим, тяжким и многого требующим от больного, начал раздумывать о смерти. Он созвал множество друзей; одни, по робости, убеждали его в том же, в чем убеждали бы и себя, другие — льстивые и угодливые — давали такой совет, какой, казалось им, будет по душе сомневающемуся. Только наш друг-стоик, человек незаурядный и — говорю ему в похвалу те слова, каких он заслуживает, — мужественный и решительный, указал наилучший, на мой взгляд, выход. Он сказал: "Перестань-ка, Марцеллин, мучиться так, словно обдумываешь очень важное дело! Жить — дело не такое уж важное; живут и все твои рабы, и животные; важнее умереть честно, мудро и храбро. Подумай, как давно занимаешься ты все одним и тем же: еда, сон, любовь — в этом кругу ты и вертишься. Желать смерти может не только мудрый и храбрый либо несчастный, но и пресыщенный…"»[157]
Ну и что, читатели-христиане, вы скажете об этом незаурядном и мужественном человеке, об этом друге Туллия Марцеллина?
Подождите, это еще не все; философ не останавливается на этом.
Рабы не решаются содействовать замыслу своего хозяина.
Он ободряет их, увещевает, подстрекает.
«Полно! — говорит он. — Чего вы боитесь? Рабам нечего бояться, когда их хозяин умирает по собственной воле; но, предупреждаю вас, помешать ему умереть добровольно такое же преступление, как и предать его насильственной смерти».
Вы полагаете, Сенека приводит нам единичный пример?
Вовсе нет.
Тетка Либона советует своему племяннику покончить с собой;
мать Мессалины советует это своей дочери;
Аттик сообщает семье о своей скорой смерти;
ритор Альбуций Сил произносит речь перед народом, излагая причины, побудившие его свести счеты с жизнью;
Кокцей Нерва убивает себя назло Тиберию;
Тразея подает пример, приводящий в восхищение Тацита.
«Неоспоримо, — говорит Монтескьё, — что люди стали менее свободными, менее храбрыми, менее склонными к великим начинаниям, с тех пор как, утратив власть над собственной жизнью, они лишились возможности в любую минуту вырваться из-под любой другой власти»[158]
И правда, в своей книге «Размышления о причинах величия римлян и их упадка» Монтескьё, кажется, сожалеет, что гладиаторских боев больше нет.
Впрочем, читайте сами:
«С установлением христианства бои стали редкостью. Константин запретил устраивать их. Они были полностью запрещены Гонорием, о чем свидетельствуют Феодорит и Оттон Фрайзингский. Из всех своих старинных зрелищ римляне сохранили лишь те, какие могли ослабить мужество и служить приманкой для сластолюбия».[159]
Между тем, все эти философы были последователями греческих школ, а греки запрещали самоубийство.
«Пифагор, — говорит в диалоге "О старости" Цицерон, — запрещает человеку самовольно, без позволения нашего командира, то есть божества, покидать сторожевой пост, коим является жизнь».[160]
Позднее мы увидим, что бедняга Цицерон, всю свою жизнь не блиставший храбростью, умер не худшим образом.
Платон в том самом диалоге «Федон», который читал Катон перед самоубийством, придерживается мнения Пифагора.
Даже Брут, сам Брут, который позднее покончит с собой, долгое время считал смерть Катона недостойной его и непочтительной по отношению к богам.
Но, тем не менее, когда битва при Филиппах была проиграна, он последовал пагубному примеру, который подал Катон после битвы при Тапсе.
Так что вся эта кровь, которая льется и будет затоплять Рим на протяжении трех столетий, вся эта кровь вытекла из чрева Катона.
А теперь восхищайтесь Катоном, кто хочет!
XCVI
Старая Республика умерла вместе с Катоном: Цезарь принял ее последний вздох.
Он мог бы незамедлительно пуститься в погоню за помпеянцами и в одно время с ними переправиться в Испанию.
Однако он рассудил, что его присутствие необходимо в Риме.
Свое возвращение он ознаменовал великолепнейшей речью, в которой говорил об одержанной им победе так, словно хотел, чтобы ему ее простили.
Он заявил, что покоренные им земли столь обширны, что римский народ будет получать с них ежегодно двести тысяч аттических медимнов зерна и три миллиона фунтов оливкового масла.
Триумф Цезаря был зрелищем одновременно страшным и великолепным.
Из Галлии он привез Верцингеторига, который, как мы помним, бросил все свое оружие под ноги Цезарю и сел на ступени его помоста.
Из Египта он привез Арсиною, ту самую юную сестру Клеопатры, что бежала из дворца вместе с Ганимедом.
Из Африки он привез сына царя Юбы.
То был еще совсем маленький мальчик, которому плен удивительным образом изменил судьбу и принес славу.
Этому злоключению он был обязан тем, что из варвара и нумидийца превратился в одного из самых ученых греческих историков.