И тогда поднялось страшное волнение; одни предлагали сжечь тело в храме Юпитера Капитолийского, другие — в той самой курии, где он был убит.
В разгар этой суматохи появились два подпоясанных мечами человека, которые то ли пришли по собственной воле, то ли были посланы с целью привести в исполнение заранее продуманный план и, держа каждый в левой руке по два копья, а в правой — пылающий факел, приблизились к помосту и подожгли его.
Пламя мгновенно взметнулось вверх.
И разгоралось оно тем быстрее, что каждый спешил подбросить туда сухого хвороста и народ, одержимый той страстью к разрушению, какая нередко охватывает его в роковые часы, принялся стаскивать, как это происходило в день похорон Клодия, скамейки писцов, судейские кресла, двери и ставни лавок и контор и бросать весь этот горючий материал в гигантский костер.
Но это еще не все: находившиеся там флейтисты и актеры стали швырять в костер триумфальные одежды, в которые они были облачены для погребальной церемонии; ветераны и легионеры — доспехи, которыми они украсили себя для похорон своего полководца, а многие женщины — свои украшения и даже золотые амулеты и платья своих детей.
Именно в это мгновение случилось одно из тех ужасных событий, какие, кажется, предназначены для того, чтобы переполнить чашу опьянения и гнева возбужденного до крайности народа.
Некий поэт по имени Гельвий Цинна, который не принимал никакого участия в заговоре и, напротив, был другом Цезаря, вышел, бледный и осунувшийся, на середину Форума.
Прошедшей ночью он видел сон.
Ему явился призрак Цезаря, бледный, с закрытыми глазами, с исколотым ударами мечей телом, по-дружески пришедший позвать его на ужин.
Во сне Гельвий Цинна начал с того, что отверг приглашение, но призрак взял его за руку и, потянув с неодолимой силой, заставил спуститься с постели и пойти за ним в какое-то темное и холодное место, оставившее у несчастного сновидца ощущение ужаса, которое заставило его пробудиться.
Во времена, когда всякий сон считался предзнаменованием, этот казался исполненным глубокого смысла и предвещал скорую смерть.
Страх вызвал у Гельвия лихорадку, не покинувшую его даже к рассвету.
Тем не менее утром, когда ему сказали, что тело Цезаря уже несут, он устыдился своей слабости и отправился на Форум, где и застал народ в том расположении духа, о каком мы только что сказали.
Когда он появился там, какой-то горожанин спросил у другого:
— Кто этот человек, что проходит мимо, такой бледный и явно испуганный?
— Это Цинна, — ответил тот.
Те, кто услышал прозвучавшее имя, повторили:
— Это Цинна.
Между тем за несколько дней до этого народный трибун по имени Корнелий Цинна прилюдно произнес речь против Цезаря, и его обвиняли в участии в заговоре.
Народ спутал Гельвия с Корнелием.
Из чего воспоследовало, что Гельвий был встречен тем глухим гулом, какой предшествует буре; он хотел удалиться, но было уже слишком поздно.
Страх, читавшийся на его лице и принятый народом за угрызения совести, тогда как он был всего лишь воспоминанием о предыдущей ночи, также поспособствовал его гибели.
Ни у кого не осталось никаких сомнений, и тщетно бедный поэт кричал, что он Гельвий, а не Корнелий Цинна, что он друг, а не убийца Цезаря: один человек протянул к нему руку и сорвал с него тогу, другой разодрал его тунику, еще один ударил палкой: полилась кровь. Кровь опьяняет быстро, и в один миг несчастный Цинна обратился в труп, а еще через мгновение труп этот был растерзан в клочья.
Затем из середины свалки поднялась насаженная на пику голова: то была голова жертвы.
В этот момент кто-то крикнул:
— Смерть убийцам!
Кто-то другой схватил пылающую головню и стал потрясать ею.
Сигнал поняли все.
Народ ринулся к костру, похватал из него пылающие головни, зажег факелы и с воплями, угрожая смертью и пожаром, двинулся к домам Брута и Кассия.
К счастью, вовремя предупрежденные, те уже бежали и укрылись в Анции.
Так что они покинули Рим без борьбы, изгнанные из его стен, если можно так сказать, лишь собственными угрызениями совести.
Правда, они рассчитывали вскоре туда вернуться, когда народ, чье непостоянство было им известно, обретет спокойствие.
Но народ во многом подобен буре: стоит ему разбушеваться, и никто не скажет, когда он успокоится.
Вера Брута в то, что его возвращение в Рим будет легким и скорым, была тем более естественна, что он, незадолго перед тем назначенный претором, должен был устраивать игры, а игры, независимо от обстоятельств, были тем событием, какого народ всегда ждал с нетерпением.
Однако в тот момент, когда он уже готовился покинуть Анций, его предупредили, что многие ветераны Цезаря, получившие от диктатора дома, земли и деньги, вступили в Рим, исполненные самых худших намерений относительно его особы.
И потому он рассудил, что благоразумнее будет остаться в Анции, но при этом устроить для народа те игры, какие были ему обещаны.
Игры были великолепны: Брут купил огромное количество диких зверей и распорядился всех до единого выпустить на арену и не щадить.
Он даже лично отправился в Неаполь, чтобы нанять там комедиантов; и, поскольку в Италии в то время жил знаменитый мим по имени Канутий, он написал одному из своих друзей, чтобы тот разузнал, в каком городе находится этот Канутий, и любой ценой заполучил его на игры.
Народ присутствовал на звериных травлях, на боях гладиаторов, на сценических представлениях, но не призывал Брута обратно.
Напротив, он воздвиг на городской площади колонну высотой в двадцать футов, выполненную из цельного нумидийского мрамора, с надписью:
CVII
Дело тех, кто погубил Цезаря, потерпело поражение; мертвый Цезарь одержал верх над своими убийцами, как Цезарь живой одерживал верх над своими врагами.
Не только Рим, но и весь мир оплакивал Цезаря.
Иноземцы облачились в траур и обошли вокруг его погребального костра, выражая собственную скорбь по обычаю своей страны.
Несколько ночей бодрствовали подле пепелища иудеи.
Несомненно, они уже видели в нем давно обещанного Мессию.
Заговорщики полагали, что этими двадцатью тремя кинжальными ударами они убили человека.
И они увидели, что и в самом деле не было ничего проще, чем убить тело.
Однако душа Цезаря осталась жива и витала над Римом.
Никогда прежде Цезарь не был столь живым, чем когда Брут и Кассий уложили его в могилу.
Он сбросил с себя свою прежнюю оболочку; этой оболочкой была та окровавленная и изодранная кинжалами тога, которой Антоний потрясал над его трупом и которую он в итоге бросил в костер.
Огонь уничтожил эту старую оболочку, а призрак Цезаря, тот самый призрак, который Брут в первый раз увидел в Абидосе, а во второй раз — при Филиппах, предстал очищенным в глазах всего мира.
Катон был всего лишь представителем закона.
Цезарь был представителем всего человечества.
А кроме того, Цезарь — и здесь мы приступаем к рассмотрению вопроса о христианстве, то есть вопроса о будущем, — Цезарь был орудием Провидения.
Нам уже не раз доводилось говорить, что за две тысячи лет, с промежутками в девять столетий, в мир явились три человека, которые, будучи, возможно, одной-единственной душой, были, не подозревая сами о своей миссии, орудиями Провидения.
Этими тремя человеками были Цезарь, Карл Великий и Наполеон.
Цезарь, язычник, подготовил христианство.
Карл Великий, варвар, подготовил цивилизацию.
Наполеон, деспот, подготовил свободу.
Боссюэ еще до нас сказал это по поводу Цезаря.
Откройте «Всеобщую историю».
«Общение стольких различных народов, — говорит он, — прежде чуждых друг другу, но затем объединенных под римским владычеством, было одним из самых мощных средств, которыми воспользовалось Провидение, чтобы проложить дорогу Евангелию».[172]
И в самом деле, Цезарь, который, пав в возрасте пятидесяти шести лет, не мог предвидеть, что через сорок четыре года после его смерти родится Божественный младенец, покинул землю как раз в ту эпоху, когда Провидение готовилось явить себя миру.
Все язвы мира, которых он, добрый, но несведущий врачеватель, коснулся пальцем, не в силах излечить их, готовилась исцелить божественная рука.
Так что же оплакивал в его лице мир?
Надежду.
И в самом деле, весь мир пребывал в ожидании.
И чего же он ждал?
Ему самому было бы трудно назвать цель своего ожидания.
Он ждал освободителя.
И Цезаря, который не был этим освободителем, на какой-то миг, вследствие добросовестного заблуждения, приветствовали как освободителя.
Его мягкость, милосердие и сострадательность словно предназначили его для любви народов как всеобщего Мессию.
Дело в том, что, когда приближается час великих общественных потрясений, народы предчувствуют его; земля, их общая мать, содрогается до самого чрева.
Горизонты светлеют и золотятся, как перед восходом солнца, и люди, поворачиваясь к самой сияющей и самой лучезарной точке в дали, с мучительным беспокойством ждут рассвета.
Рим ждал этого человека, или, вернее, этого Бога, обещанного миру, этого Бога, чье появление готовил Цезарь, расширяя римские владения, даруя право гражданства целым городам, целым народам, ведя многочисленные войны во всех концах света, перемещая воинственные племена с севера на юг и с востока на запад.
Война, которая, казалось бы, разобщает людей, — и которая действительно разобщает их, когда она нечестива, — сближает их, когда она ниспослана Провидением.
И тогда все становится средством: и война иноземная, и война междоусобная.
Смотрите, что происходит после пятнадцатилетней войны Цезаря: Галлия, Германия, Греция, Азия, Африка, Испания становятся итальянскими; Лютеция, Александрия, Карфаген, Афины и Иерусалим, города, которым еще предстоит родиться, которые уже родились и которые вот-вот умрут, — все они зависят от Рима; Рима, вечного города, который станет столицей пап, когда он перестанет быть столицей цезарей.