Циклон — страница 13 из 54

Дорога свела Катрю с многими женщинами, которые тоже шли в надежде разыскать кого-то из своих, а среди них шла одна, марьяновская, молчальница суровая, о ней тихонько говорили, что сын ее возле Днепра убит, односельчане видели, а она, даже очевидцам не веря, все-таки шла и всю дорогу была как немая, с мрачным молчанием несла в узлах через плечо свой горемычный выкуп за сына. Высокую, степенную, ее не донимали расспросами, женщины-попутчицы даже имени ее не знали, просто говорили: «Чья-то Мать». Возле Хорольской ямы один из часовых, без церемоний приняв взятку, крикнул в размокшую яму, наполненную людьми:

— Василенко!

И их встало десятка полтора. В лохмотьях, в грязи. Стоят ждут, светят мученическими глазами в сторону Матери. Только ж сына ее меж ними нет! Долго смотрела на них, всматривалась, все словно бы узнавала, а когда взяточник-часовой крикнул: «Скорее выбирай!» — она выбрала самого изможденного, больного узбека, который еле на ногах держался:

— Вот мой сын.

Забрала и увела.

Но всех не выведешь. Живой могилой для тысяч несчастных стала эта грязная, вонючая яма, в которой пленные целую осень валялись под холодными батогами дождей. Много и хмаринских было в той яме, куда они попали, не успев даже и винтовок получить. Однажды благодаря чьей-то заботе пленным в яму дохлого коня бросили... Хмаринские женщины всякими правдами и неправдами высвобождали своих, однако спасенные, в том числе и отец Катри, возвратились домой с подорванным здоровьем. Дядьки, которые вдруг стали дедами, надсадно кашляли на все село, кровью отхаркивая тот Хорол, ту гнилую бесправную осень. Разрывая грудь, кашлем будили село, а когда кашель в каком-нибудь дворе умолкал, так и знали: еще одной вдовой больше стало в селе. В тихой тоске гасли глаза их. Один за другим почти все перемерли за зиму от полученных болезней, от простуд и побоев, а то и просто гибли словно бы беспричинно, может, отравленные самим ядом неволи, самим воздухом бесправия и надругательства.

XI

— Гонят! Гонят!

Женщины на гумне разом бросили работу. Бригадир Вихола вынужден был остановить молотилку. Все взгляды — на дорогу.

Из-за бугра в ореоле пыли появились люди. Те, от которых еще недавно содрогалось все небо на востоке. Те, от которых откуда-то из-за Харькова бежали сюда перепуганные немецкие коменданты со своими любовницами.

Запыленные тени людей, оборванных, изнуренных, в сопровождении конвоя ступили на гумно. Увидев кадку с водой, пленные толпой бросились к ней. Местные люди этой воды и не пили, она была приготовлена на случай пожара и уже несколько дней стояла так, нагретая солнцем, несвежая, в масляных пятнах — куда же такую пить? А эти накинулись гурьбой, ошалевшие, давятся над кадкой, пьют не напьются, будто век их мучила жажда, будто целое лето росинки не было на губах.

— И впрямь нет напитка лучше воды...

Глядя на эту несчастную толпу, мучимую жаждой, женщины плакали. Тоска по мужу, по отцу, по брату была в их слезах. Колосовского ранила эта их жалость и сочувствие; казалось Богдану, что какая-нибудь из них вот-вот вскрикнет в отчаянье: «Наши! Это же вы гремели небом! Разве же мы такими вас ждали?»

Босой стоял перед женщинами, тонконогий, как Дон-Кихот, в бессмысленном своем галифе, без сапог, в гимнастерке истлевшей. Ноги еле держали Колосовского, в спине после долгой ходьбы жгло огнем — контузия еще напоминала о себе. Присесть бы где-нибудь. Он время от времени поводил то плечом, то спиной, и это, видно, бросилось в глаза бригадиру, владыке гумна Вихоле. Во всяком случае, чем-то привлек его внимание этот худой заросший черной щетиной пленный с насупленным, угрюмым взглядом.

— Вот этот казак, видать, из наших, — сказал бригадир и, вкрадчиво ступая средь притихшей толпы, остановился перед Колосовским с рожном в руке. — Отец же твой, хлопче, наверное, казацкого рода?

— Не иначе. — Колосовский с трудом выжал эти слова.

— Вот вишь, какой я догадливый... А ну-ка, сын казачий, докажи им. Докажи, что не забыл хлеборобской науки, умеешь носить рожны! Глянь, рожон как золото. — Он даже качнул им перед Колосовским; — Наш, украинский!

Рожон был высокий, как копье. Идеально отполированный соломой, сверкал желтоватым блеском, словно выточенный из старой слоновой кости. Бригадир Вихола, выпрямившись, точно какой-нибудь индийский магараджа, величаво держал это прадедовское копье из вяза, послужившее, видно, не одному поколению соломоносцев.

— Так на, бери же, докажи им!

Колосовский не шевельнулся. А кто-то из толпы пленных заметил скромно:

— У нас перед войной солому сетками таскали.

Это замечание будто огнем обожгло Вихолу, он побагровел, со злобой глядя в толпу:

— Вот и научил вас мудрый Сталин сетками по всему полю растряхать! Малышню поставят, они и делают дорогу на всю степь!.. И скирды тогда стоят все корявые, незавершенные, насквозь от дождей затекают... Хозяева! А мы, пускай не с его темпами, без его стальных сеток, зато аккуратненько. — И кивнул на девушку, стоявшую поблизости с граблями: — Она тебе так заправит, что соломинка с рожна не упадет!

Пока он разглагольствовал, Колосовский все следил за ним. С седыми висками, с седыми кустистыми бровями, из-под которых водянисто голубеют пристальные холодные глаза. Губы все время улыбаются, лицо, мясистое, в красных прожилках старости, улыбается тоже, и только в глазах этот цепкий неисчезающий холодок, от которого становится не по себе каждому, кого он коснется. Колосовский, поглядывая исподлобья на рожон, чувствовал себя так, будто какой-то призрак его преследовал в виде этого допотопного орудия... Ведь когда приближались к гумну, первое, что он увидал, был именно этот рожон: кто-то, стоя на одном колене, как раз силился поднять его, оторвать от земли... «Только бы не это, только бы не заставили носить рожон!» — подумалось Богдану, и от одного лишь предчувствия контуженая поясница снова заныла у него от боли... И вот, пожалуйста. Именно на него и пал выбор этого гуменного владыки, который, явно издеваясь, снова уставился взглядом:

— Так как? Рожна испугался? Кишка тонка? И это ты хотел у них Харьков отбить?

Колосовский смотрел на него с ненавистью. Хотел бы скрыть в себе это чувство, но ничего не мог с собой поделать. Ненавидел этот распаренный картофельный нос, и бригадирский картуз замусоленный, и губы, улыбчато растянутые, — улыбка к ним будто прилипла, она еще дрожала, но губы уже побелели от злости. Что ты за человек? Ты ведь жил на этой земле, ходил среди нас, наши слова говорил, а теперь... Кем ты стал? Ради чего придираешься ко мне, глумишься, опытным глазом надзирателя угадав, каким образом можешь причинить мне сильную физическую боль?

Бригадир еще раз выставил рожон, взмахнул им, чуть ли не в лицо Богдану:

— Берешь или нет? А не хочешь, так и скажи: отказываюсь. С первых шагов и уже саботаж...

Колосовский скользнул взглядом по рожну вверх, до его острия: «Может, все-таки взять, чтобы насквозь тебя пронзить? Как червяка, пригвоздить к земле этим твоим рожном!..»

И тут из толпы выступил Шамиль, отстранил Колосовского:

— Не может он. После контузии, понимаешь? — сверкнул белками на бригадира.

Вихола смерил взглядом неожиданного защитника:

— Так, может, ты? Кунак? Крепко, видать, по-куначились?

— Холодная Гора покуначит... Давай.

Но этому почему-то не дал. Слишком горячий, от такого всего можно ждать... Втянув голову в ссутуленные плечи, снова прицелился прищуренным глазом в Колосовского:

— То-то я и заметил сразу, что он у вас какой-то скособоченный... Дай, думаю, поставлю этого казака под рожон. Пускай хребет ему расправит. Рожон — это такой струмент, что каждый хрящик поставит на место... А казак, выходит, соломенный?

— Сказали ж вам, не может он, — кинул из толпы измученный, немолодых уже лет пленный, которого и имени еще никто не знал.

— А не можешь, так зачем ты мне нужен? — с яростью повысил голос бригадир. — Вылеживался бы и дальше там, на Холодной Горе! А мне нужны такие, чтобы всякую работу умели! — И опять-таки сдержал, усмирил себя до кривой усмешки. — Так кто же? Гордый сын Кавказа берется? Но ведь у вас там только лезгинку умеют выбивать? Винцо да «Сулико»! А на хлебце — все на нашем, на готовеньком!

— Да хватит уж вам,— сказал вдруг Решетняк, выступая наперед. — Дайте я.

И рука его тихо легла на рожон, охватила это копье крепко, костляво.

— Еще один кунак-защитник, — бригадир приценивался теперь к Решетняку, взвешивая взглядом его приземистую фигуру: надежные рабочие плечи круто бугрились под пропотевшей гимнастеркой. — Умеешь? Что ж,— Вихола улыбнулся криво,— бери, выручай дружков... Интеллигенция и тут на простых выезжает... А ну, Приська, заправь ему как следует!

Девушка с граблями стояла среди женщин: рослая, со смуглыми персиками щек, в синей кофтенке вылинявшей, обозначившейся двумя пятнами на тугой груди. Глаза широко открытые, искристые какие-то от солнца или от слез.

— Ну зачем вы это? — глядя на бригадира, промолвила с болью. — Люди с ног валятся, а вы...

— Давай, давай, не рассусоливай, больно ты сегодня грамотна! Не на курорт сюда присланы! Война — не мать родна... Бери нанизывай!

Слезы затуманивали девушке глаза, когда она взялась готовить грабельками свежую пушистую солому под рожон. Будто ткала ее деликатно, аккуратно, делала это так, чтобы соломинки не было лишней, ведь каждая соломинка сейчас, как гора, ляжет этому измученному на плечи.

И дыхание затаила толпа, глядя, как Решетняк, опершись коленом о землю, примеряется, осторожно загоняет рожон в солому, а потом, напрягаясь, пробует поднять, оторвать его от земли вместе с нанизанным пластом соломы. Чуточку поднял и не удержал, повалился на землю, сломленный ношей.

Зашумели женщины, укоряя Вихолу:

— Да что же это вы, Семеныч, делаете с людьми? Столько голодал, откуда же у него будет сила в руках?..

— Не ваше дело, — огрызнулся бригадир. — На фронте небось ящики со снарядами швырял.