Циклон — страница 21 из 54

— Фрау не хочет признать этого, но ведь я же видела это своими глазами, слышите, видела?!

— Ты, наверное, нарочно все это выдумываешь, чтобы компрометировать нас... Кто ты есть?

— Должна была учительницей стать... А покамест недоученая студентка.

— О! Ты специально штудировала немецкий?

— А как же. Ich bin, bu bist, er ist! — И повторила с ударением: — Er ist! Er ist!

— Браво, Фрисьхен! Ты еще скажешь, что и нашу историю изучала?

— И вашу, и свою...

— У вас есть история? — кривилась госпожа едкой язвительной усмешкой. — Тогда скажи уж, что было у вас и рыцарство.

— Было. И есть! Был орден рыцарей Сечи Запорожской... И рыцарей Сиваша и Перекопа... Киево-Могилянская академия была...

— Не слыхала о такой.

«А что ты слыхала, старая мегера? Что ты знаешь о нас? Не слыхала наших мелодий, не читала наших книг, не имеешь представления о нашей истории! Наши синие Днепрогэсы, университеты, наша молодежь расцветавшая талантами и надеждами, — все это для тебя не существует! Застыла в тупом, чванливом невежестве, так невеждой и в землю ляжешь со своими серебряными ребрами!... Праха кто-нибудь насыплет на эти хищные глаза, которые не хотят замечать целые народы с их стремлениями, с их жизнью, их культурой... Мы низшая раса для тебя, полудикари. Почему? Почему вы такие? Что дала вам вся ваша немецкая мудрость? Научила строить бараки, лагеря, душегубки? Горы мотков колючей проволоки вырабатывать для всей Европы?»

— Вы ленивые, вы хитрые, как, впрочем, и все славяне. Склонны к мистике, цареубийствам, к разрушительным революциям, не правда ли? И вы очень коварны, не так ли?

— Мы люди, как и все. И хотим, чтобы все были людьми.

— Если уж ты такая эрудированная да языкастая, то почему ты здесь? Мне твоя образованность, собственно, ни к чему.

— Но позвольте заметить, фрау, я и не просилась сюда. Не по собственной воле я здесь.

Было это по-немецки логично, и даже черствую немку вроде бы тронуло — по желтому пергаменту носатого лица промелькнула почти благосклонная улыбка.

— Тебе не на что роптать. Благодари бога, что попала не в Бухенвальд, а в порядочную семью, в этот рыцарский замок.

— Но разве же не ваши рыцари нацепили нам эти унизительные нарукавные повязки рабынь! Это же ваши немецкие ножницы постригли нас, точно каторжанок...

— Ты оскорблена, что грязную твою голову остригли? — удивилась барыня и принялась объяснять, что ничего оскорбительного в этом нет, потому что это гигиена, кроме того, у них, у немцев, человеческие волосы — ценное сырье: перерабатываются в промышленный войлок и пряжу. Из отрезанных женских кос, из волосяной пряжи у них делают носки для команд подводных лодок, волосяной войлок применяется также для изготовления чулок служащим железной дороги... — А ты как же думала? Мы, немцы, умеем из всего извлекать пользу. Это ваш медлительный восточный ум не нашел бы им практического применения. А немецкий гений из ваших волос делает чудесные чулки...

— Данке шён за объяснение. А мы, глупые, этого не понимаем... У нас косы для красоты...

На рождество, на немецкое рождество, съехались гости. Прибыл в эти дни и сын Ритмайстера, фронтовой офицер, в отпуск. Еще перед тем фрау не раз хвалилась сыном, какой он порядочный, хорошо воспитанный. А Прися смотрела, как старательно мыл руки порядочный этот отпускник, и казалось ей, что это он кровь чью-то отмывает. «Но не отмоешь! Ничем не отмоешь!». — повторяла она мысленно, глядя на красные клешнеобразные пальцы да на позвякивающие железные его кресты.

В честь приезда сына устроили банкет. Перед тем гости целой ватагой отправились в лес на охоту — У них несколько сотен гектаров фамильного леса, где множество зверей: зайцев, кабанов, косуль... И вот возвращаются с добычей, трубят в охотничьи рога по древнему рыцарскому обычаю, складывают добычу ворохами среди двора, хвастаясь, кто больше настрелял... «А руки же ваши в человеческой крови», — снова думала Прися, издали посматривая на несчастных пострелянных серн.

Гостили у этих родовитых фонов еще и какие-то новоиспеченные фоны из Берлина, с ними немчонок маленький, хорошенький, который забредал иногда в коровник или на курятник, смотрел, как Прися работает, посыпает желтым песком проход, будто аллею. Ждал малыш, пока она освободится от работы, чтобы могла с ним поиграть. Однажды спросил:

— Кто ты? Откуда? Как тебя зовут?

Показала ему нашивку (ост!) на рукаве:

— Фон дер Остен.

Малыш понял шутку, засмеялся.

В другой раз юный арийчонок застал ее в курятнике, когда она ничего не делала. Сидела, и даже книжка немецкая лежала рядом — не читалось. Никого и видеть не хотела сейчас возле себя, кроме одного, кроме смуглого хлопца-рыцаря с далеких имеретинских гор. Вот он с вилами среди тех, которые покрывают совхозный свинарник... Те на крыше, а Шамиль снизу солому подает. На его худой, упругой фигуре — рубище в заплатах. Но есть во всей его осанке что-то гордое, непокорное. Девчата обильно поливают водой солому — кровельщикам это необходимо. Перед тем как поднять в воздух тяжелый, набухший водой сноп соломы, Шамиль пронзает его вилами с каким-то весело-воинственным восклицанием, даже дед Харитон не может сдержать своего восхищения:

— Ну и чечен! Ну и клятый же! Все у него так складно получается!

...Слонялся скучающий арийчонок, задевал Присю, звал поиграть с ним:

— Фон дер Остен, поиграй со мной!..

А она ни с места. Тогда малыш подкрался из-за стены и, набрав полную пригоршню песку, швырнул прямо ей в глаза... Догнала его уже в парке и, схватив за шиворот, хорошенько натолкала носом в снег, отлупила желторотого фона, как хотела, хоть он и визжал, как недорезанный поросенок. Отшлепала, и только тогда хлынули у нее слезы обиды, тогда спохватилась: что же будет?

Вскоре позвала ее старшая кухарка:

— Что ты там натворила? Мигом к госпоже!

Фрау сидит в кресле, расспрашивает, правда ли, что на немецкого ребёнка ты, остарбайтерка, руку подняла,

— Ты понимаешь, на что ты решилась? Понимаешь, как можно истолковать твой поступок?

— Он же мне глаза песком засыпал!

— Ты ведь могла в своем исступлении даже искалечить это юное существо!

— Оно и так уже искалечено... духовно. Считает, что ему все дозволено!

Фрау малость недолюбливала этих новоиспеченных фонов, считала их выскочками, быть может, только это и не дало разыграться ее гневу.

— По какому месту ты его била?

— По тому самому... Детям всех рас и наций по одному месту достается, оно у них одинаковое...

— Больше ни по чему?

— Нет.

— И хорошенько отстегала?

— Да.

Тень улыбки промелькнула по блеклым губам немки. Отругав Присю, предупредив, чтобы не смела больше поднимать руку на немчонка, взялась на этот раз как-нибудь уладить дело.

Быть может, еще и потому, что в замке находился сын, хозяйка не позволяла себе крайностей в отношении персонала, не хотела быть слишком злой к этим проклятым остарбайтеркам. Фрау делала все, чтобы сын как можно дольше пробыл дома, использовав связи, как-то устроила, что железнодорожный билет сдали, и она сама приобрела ему другой, на самолет. Потом он все-таки улетел. А вскоре было получено извещение и кресты: молодого Ритмайстера где-то над украинскими лесами сбили партизаны.

Фрау чуть не сошла с ума.

— Это все я... я сама виновата... Билет поменяла... сама послала свое дитя на смерть!

Глядя на искреннее безутешное горе матери, Прися готова была проникнуться даже сочувствием к старухе. Единственный сын, любимец и надежда семьи, он больше не существовал, он стал жертвой собственного фанатизма и завоевательской ненасытности...

Комком сплющенного металла врезался в землю, получил свое... Теперь только его фотография в черной рамке висит в комнате матери, и весь замок поник в трауре.

Но даже пережитое не сделало старую немку добрее. Более того, вскоре произошло событие, которое потрясло всех пленниц. В числе других работала на господской кухне девчушка одна, Маруся, Присина землячка из соседнего района. Иногда вместе отводили душу, мечтали с наступлением весны вдвоем совершить побег. И вот стряслась беда. Однажды барыня в своем трауре зашла на кухню, а на плите у Маруси как раз молоко убежало, сердито пенилось из кастрюли. То ли нервы сдали, то ли ярость за партизанские леса превысила все, только схватила барыня эту кастрюлю и кипящим молоком — девушке в лицо! Ошпарила все лицо и глаза выжгла, зверюга... Когда выяснилось, что зрение не вернуть, что девушка останется навсегда искалеченной, дали ей свободу: можешь отправляться назад, на свою Украину...

И отправили.

Прися не раз ставила себя на ее, Марусино, место и, страшно подумать, испытывала в душе нечто похожее на зависть. Пусть хоть ошпаренная, с вечной ночью в глазах, но ведь домой, на Родину!.. И с ужасом представляла, как, ослепленная, руками на Украину дорогу нащупывает, с обезображенным лицом появляется перед братом, перед Шамилем... Но потом приходила в себя: нет, ни за что не показалась бы ему такой, перед ним она хочет быть прежней, чтобы услышать еще хоть раз от него это его жаркое, пламенное:

— Ты красивая, красивая... Шени чириме!

Живет с камнем на душе, подавленная горем, работает то в курятнике, то вычищает навоз из коровника, а вывозят его тачками трое поляков пленных, которых каждое утро приводят на работу из лагеря, расположенного неподалеку, в дюнах. В лагере там у них болезни, зверский режим. «Да неужели же ты ничем им не поможешь? Ведь это братья твои... Судьба у них такая, как и у Шамиля...»

Прися, посоветовавшись с девчатами, нашла способ, как устроить передачи в лагерь: утром отберет часть только что собранных из-под несушек яиц, прикроет сеном, а сверху еще и навозом. А поляки уже в курсе — придут, молча отроют навоз, заберут подарок и — в лагерь, товарищам... Удалось одно, Прися подговорила девчат испробовать и другое...

— Канистру молока им передадим...