На третий день с рассветом вышел из барака. Только забрезжило, когда он уже миновал самую отдаленную степную лесополосу, служившую границей земель именья. Выросший в стране солнца, согретый теплом устремленных к солнцу скал, увитых виноградными лозами, очутился теперь лицом к лицу с безбрежностью снегов, обнимавших весь простор. Продрался сквозь колючие заросли лесополосы, вспугнул зайца, спавшего в снегу, и вдохнул свободу полной грудью. Барак и жизнь под конвоем остались где-то там позади, за проволочно-колючим, словно лагерным, валом маслин и акаций, и первым желанием было, желанием, наболевшим до крика: никогда не возвращаться! Пусть погибнуть, но не поднадзорным, а здесь, в поле, в снегах, под напевы вольного ветра! Сразу словно бы упали невидимые цепи, которые столько времени опутывали его, хотелось кричать от восторга, жадно пить этот, вольный ветер.
Выпрямиться хотелось так, чтобы достать рукавицей небо, его кудлатые тучи. Земля здесь уже словно бы ничья, и небо ничье, и дорог никаких. Хотя нет, вон пошли столбы вдоль занесенного снегом большака. Там взрывались наши мины, опаляя снег, оставляя на месте взрыва клочья вражеских мундиров... Пересек большак и почувствовал себя еще свободнее: были впереди безбрежность, безлюдье, свобода или хотя бы призрачная иллюзия ее. Тут только ты и снега, ты и ветер! Чувствуешь себя молодым, сильным зверем, вырвавшимся наконец из клетки, получившим в свое распоряжение целую планету!
Взошел на пригорок, оглянулся: чуть виднеются далекие скирды, фермы совхозные тают во мгле горизонтов, быть может, и в самом деле ты в последний раз бросаешь прощальный взгляд на них? И сквозь мгновенное невольное опьянение вдруг — трезвый голос: «А хлопцы как? Те, которые поручились за тебя и ждут тебя хоть мертвого. Или свобода дороже их? Тебе свобода, а им? Есть свобода, но есть еще и такое понятие: эгоизм свободы. Не это ли искушает тебя сейчас?»
Плотнее натянул заячью шапку и зашагал. Безлюдье, белое безмолвие, а ведь совсем еще недавно зеленело, цвело, гудело пчелами, опьяняло медовым запахом... Все заметено, скрыто под толщей снега, лишь колючки лесопосадок протянулись темной полосой. А дальше снова волнисто белеют поля, горбятся холмами, проваливаются оврагами и льдистопронизывающе звенит поземкой этот суровый, будто арктический, мир Украины, земля оккупированная...
На тетрадном листке была у него от руки набросанная Случайным Случаем схема с обозначением сел, которые будут встречаться, а где восклицательный знак, там нужно обходить стороной. И обходил. Бездорожье стало ему дорогой. За несколько часов ходьбы повстречался Шамилю средь моря снегов один лишь хуторок, отмеченный на карте знаком плюс как возможное пристанище. Насквозь продутый ветром, полузаметенный, с обломанными деревцами — таким он вырос перед его глазами. Пожалуй, бывший полевой лагерь какой-нибудь бригады. Заржавленный инвентарь, брошенный кое-как, словно бы еще раз напоминал о величайшем равнодушии, сковавшем теперь этот край. Плуги в комьях неочищенной мерзлой земли... Зубастые бороны, культиваторы, вмерзшие в землю сеялки с утонувшими в снегу сошниками... Заброшенность и запустение. Почему-то вспомнился Решетняк: с каким бы горьким чувством посмотрел он на этот беспорядок, на эти полузаметенные в открытой степи сеялки, из которых, кажется, уже никогда не потечет зерно в теплую весеннюю землю. Подошел к одной, открыл ящик: пусто. Вспомнил, что у него есть овес. Открыл сумку, бросил в ящик, в неподвижные гнезда несколько горстей «ярого, сухого». Зачем? Для приметы? На весенний засев? И теперь уже всю дорогу неотступно плыла перед глазами полузаметенная сеялка, плыла в сугробах снега, как знак леденящей скованности этой жизни и грустная надежда на что-то весеннее...
Отдаленные, глухие, вроде безжизненные села служили ориентирами. Время от времени сверялся по схеме. И нигде ни живой души, только ты один бредешь по полям, до жути одинокий. Да еще где-то в этих же снегах, в этих просвистанных ветром просторах блуждала девушка слепая, одна-одинешенька. Та, которая вернулась из Германии с ошпаренным лицом, с выжженными глазами, что карими, а может, синими были, как небо, полными задумчивости и тихого солнца. Прошла о ней в народе молва, докатились слухи и до них. Девушка из тех, которые были отправлены в Германию с первым набором, — где-то там на торгах выставляли ваших девчат голыми на осмотр, чтобы немки, выбирая, могли удостовериться, что нет на них, на этих тугогрудых славянках, ни экземы, ни лишаев. За сколько-то там марок выторговала ее немка для работы на кухне, а когда обнаружила, что девушка тайком передает хозяйскую картошку полякам в лагерь, фрау прибежала на кухню вне себя от ярости и, схватив кастрюлю с плиты, плеснула кипящим молоком девушке прямо в глаза... Так слагалась легенда чьей-то жизни. Подруги-итальянки будто бы собрали ей денег на билет, посадили в поезд. И теперь эта слепая девушка, разыскивая отчий дом, блуждает по зимним полям, — кто-то собственными глазами якобы видел ее, у людей нет сомнения, что она существует в реальности, — рассказ об ослепленной незадолго перед этим пришлось услышать Шамилю от женщин в зернохранилище. Есть она.. Быть может, как раз средь этих снегов блуждает несчастная, ослепленная полонянка, образом своим порой повторяющая девушку, которая одарила его своими объятиями... Страшно даже подумать о чем-то подобном. Но почему же так трудно совладать с воображением? Почему неотступно образ девушки, такой бесконечно, родной тебе, возникает в этой белой пустыне, где и ты, ослепляемый встречным ветром, бредешь со своей клюкой? Или, может, сейчас ты и она до изнеможения кружитесь в этих текучих снегах, так и не столкнувшись друг с другом? Ослепленный ветром, ты, может, и не заметил, как она где-то здесь, поблизости, в метельном вихре перекати-полем промелькнула, ее, беспомощную и незрячую, ветер, быть может, на колючие кусты гнал, на зубастые полузаметенные бороны натыкалась...
Под вечер стоял на каком-то кургане, на Холодной Горе своего одиночества. Ветер звенит прошлогодней былинкой, что, пробившись сквозь толщу снега, сиротливо, грустно шевелится у ног. Село в отдалении темнеет; дымы из труб для кого-то пахнут уютом, вечерним соломенным духом. Впереди речка угадывалась, кажется, как раз та, степная, которую Байдашный вывел карандашом волнистой линией на схеме. Еле проступает извиваясь руслом средь снегов, закованная в панцирь льда. Текла когда-то, переливаясь на солнце, светилась прозрачностью. Панцирь крепкий, скользкий. Сковано все, тут царит диктатура льдов. Хорошо уже и то, что не нужно искать мостик, в любом месте можешь перебраться. А может, обойти стороной и это село с его восклицательным знаком? А где же ночевать? Под кустом перекати-поля?
Дорога в село наезженная, пожелтевшая от растертых полозьями конских кизяков, но Шамиль, однако, не позволил себе воспользоваться дорогой, зашел со стороны глухих огородов, оттуда, где зверь подкрадывается к кошарам в трескучие зимние ночи. По плотному, слежавшемуся снегу подошел к крайним хатам, к чьему-то саду со старыми яблонями, покрученные стволы колени старчески изогнули, вывернутые ветки по снегу лежат. Куст калины, до пояса утонув в сугробе, кое-где краснеет гроздьями ягод. Полуобклёванная воробьями, так неуместно горит эта калина, раскрасневшись на краю сада средь синих вечерних снегов...
Женщина, рубившая под поветью дрова, видимо, заметила пришельца, потому что совсем повернулась к нему спиной. Уйти бы прочь. Никто тебя здесь не ждет. Не для тебя эти пахучие вечерние дымы. Где-то закрываются скрипучие калитки, в другом дворе мужчина, прихрамывая, закрывает окна снаружи соломенными матами, окна равнодушны, они сами словно бы заслоняются от тебя. Никем ты здесь не зван, никому не нужен. Преодолевая собственное нежелание, вошел он во двор. Почти недобрым голосом сказал:
— Здравствуйте. Не пустите ли переночевать?
Женщина долго и яростно вырывала топор, застрявший в вербовой колоде. А когда выпрямилась, Шамиль увидел немолодое уже лицо, налившееся кровью от напряжения и мороза, насупленные брови.
— К старосте ночевать, в сельуправу! Старостиха там для вас подушек наготовила!
И забубнила, что без разрешения сельуправы теперь не велено никого пускать на ночлег, что людей всяких по дорогам теперь несметное множество бродит, вроде все стали бродяжничать, побираются, каждую ночь просятся в хату, а она ведь не солнце — всех не обогреет. Раньше пускала, а сейчас хватит, очень ей нужно, чтобы из-за каких-то бродяг да таскали ее в управу... Слова женщины так и хлестали Шамиля по лицу, вгоняя в стыд. Ведь разве неправду она говорит? Разве не нищий, не бродяга? Мало у людей своих несчастий? Она все ворчала, все отчитывала. Он обернулся и молча пошел со двора.
Она догнала его в конце огорода, сердито дернула за армяк.
— Так что же, по-вашему, мы уже и не люди? Ночь наступает, где же вы будете ночевать? Под заячьим кустом?
— Хотя бы и под кустом
— Вернитесь!
Постоял и, обиженный, все-таки вернулся. Открыв наружную дверь, женщина подтолкнула его через порог в хату навстречу трепещущему в печи пламени.
— Внесу вязанку соломы, спите себе на здоровье, хаты не убудет. Тут каждую ночь ютятся такие, как вы, квартиранты!
Хата в дымке сумерек. Возле двери на табуретке ведро воды стоит, недавно, видно, внесено — в воде еще плавают кусочки льда. Из-за грубки[5] с печи, кашлянул кто-то по-старчески, спросил:
— Это ты, Мотря?
— Постояльца опять принесло, да еще такой обидчивый... Не на нас обижайтесь.
— А я не на вас.
Указав на лавку, буркнула ночному гостю:
— Ложитесь тут, — и вышла.
Шамиль снял армяк, повесил на кочергах, там же и сумку приладил и сам сел на скамью. На дворе снова послышались глухие удары топора. Шамиль выбежал в одной гимнастерке, вырвал у женщины топор из рук... Вскоре хозяйка уже подбирала готовые дровишки.
Войдя в хату, непрошеный постоялец теперь более уверенно уселся на скамью. На камельке замигал каганец. Из-за грубки показалась взлохмаченная борода. Старик долго вглядывался в Шамиля. Начались расспросы. Откуда да куда идешь, добрый человек, да что на свете слышно? Правда ли, что немцев окружили под Сталинградом? И что наши фронт прорвали, полки сибиряков на выручку идут? И не слыхал ли про девушку незрячую, что будто появилась в зареченских краях? Уже и полиция за ней гоняется, а поймать никак не могут, даром что совсем незрячая, молоком в Германии ошпаренная...