— Но ведь наш Главный — человек целеустремленный, этого, надеюсь, ты не станешь отрицать?
— Целеустремленность его признаю. Особенно когда он становится за монтажный стол...
— Да, в монтаже он — бог. Из нашего брата не каждый, к сожалению, помнит, что монтаж — это не просто склеивание, что из множества возможных вариантов должно найти один наивернейший — безошибочный удар кисти художника. Кроме знаний, тут необходима интуиция, дар предвидения, дар ясновидца. Именно тут и раскрывается, кто ты: художник или ремесленник. Ставишь рядом два кадра, отдаленные пространством и временем, определяешь их художественное соседство и должен безошибочно, сверхчувством, отгадать, какие ассоциации это соседство вызовет, если вызовет вообще... Даже хороший кадр тут может умереть или, наоборот, удесятериться в силе... Тут ты композитор, и от тебя зависит, бурю вызовут твои кадры или промелькнут, как незаметность, никого из зрителей не затронув, проплывут серостью слепой холодной ленты...
— Надеюсь, наша лента такой не будет. Имеем добротную сценарную канву, хотя...
— Что — хотя? Еще какие-то привез замечания?
— Запомни, Сергей: нет на свете сценария, к которому бы редактор не сумел подыскать хоть нескольких — к тому же дельных — замечаний. Иначе какой был бы смысл моего существования? Где даже удачно, посоветую сделать еще лучше. Совершенствованию нет границ.
— Что же ты посоветуешь нам на этот раз?
— Главный ко мне, к сожалению, не очень прислушивается. А я посоветовал бы ему выбросить один эпизодический персонаж. Ну скажи, зачем ему тот Верещака? Тип, давно развенчанный и высмеянный нашим кино, отработанный, затертый... Но заупрямился, и все тут... А я ведь по дружбе делаю замечания, всякий раз стараюсь быть тактичным.
— Такт за тобой признаю... И все же Верещака не лишний для фильма персонаж.
— Не совсем современна природа этого конфликта. А вам надобно акцентировать на основной конфронтации, столкновений сил, ведь не лирическая линия, а главная борьба непримиримостей — это контрапункт фильма, его двигатель. Вы же на передний план все время Шамиля и Присю... А с моей точки зрения... Ну, еще одна пара из множества разных Ромео и Джульетт, которые сейчас по всему свету бегают с экрана на экран.
Оператор смотрел на Пищика с грустью удивления, почти с жалостью:
— Человече, неужели твоя душа обита звуконепроницаемой ватой? Неужели эта трагическая история двух любящих нисколечко не тронула тебя?
— Я не сказал этого, не преувеличивай.
— Сколько на свете эмоционально глуховатых, а то и совсем глухих, и ты, о святое искусство, не можешь достучаться в бетонные бункеры их душ... Контрапункт! Конфронтация! И это ты будешь редактировать жизнь, кем-то пережитую, и мое восприятие ее! И вправду утопить бы тебя в этих музыкальных водах...
— Не выйдет. Редакторы не тонут. А что ты, такой непостоянный, до сих пор не разочаровался в вашем замысле — это на тебя не похоже... Рад буду, если извлечешь искру из пепла прошлого.
— То, что было, никогда не станет для меня пеплом прошлого. Это все — чьи-то муки и страдания.
— Но ведь ты дитя иного времени...
— Да, я человек иного времени, при мне земной житель впервые увидел свою планету из космического полета, увидел со стороны, почти отчужденно, в венке голубого сияния... Это нечто новое, и я уже не могу мыслить старыми категориями, прикидываться, будто не произошло изменений в моей психике. Я и сам порой словно бы вижу свою планету с полета, смотрю на узоры ее материков и океанов и при этом чувствую что-то прекрасное до грусти, родное до щемящей боли... И когда смотрю, не могу не думать о том, что было и что будет.
— За те трудные мысли вам — сверхнормативная оплата?
— Шутка неуместная. Мещанской дешевизны шутка. Я действительно пришел в кино для того, чтобы мыслить, а не только покрикивать: «Стоп! Мотор!» Искусство — это размышление о человеке, размышление прежде всего, иначе оно лишено смысла.
— Да не только же это.
— Конечно, в этом лишь одно из его качеств, хотя и очень важное, может, коренное. Можно взглянуть еще и под другим углом зрения. Сегодня ночью спрашиваю одного теоретика искусства: «Как по-вашему, для чего оно, искусство?» — «А для чего дерево цветет?» — так он мне ответил. По-моему, гениально.
— Кто же этот теоретик?
— Сторож деревенский.
— Один из кинематографических дедов?
— Для чего дерево цветет... Здорово. Схватил самую суть искусства. Расцвет жизни, и размышление о ней, и хвала ей — всё тут в синтезе, в сплаве, и он должен найти надлежащее проявление в фильме... Да, хотел бы я и себя высказать в этих пленницах и пленных, в их непримиримости, в их солидарности, в самом мотиве любви, расцветшей даже перед лицом зла... Во всем этом пусть будет наша полемика с тем искусством, которое теряет ощущение корня и цвета, теряет вкус к воссозданию человека, перестает быть поэтом человеческого...
— О-о! С этим я согласен, это мне импонирует... Жму руку!
— Это больше относится к Главному. Его мысли.
— И его в этом пункте приемлю, даже обнимаю...
— Финал фильма я дам крупным планом: взаимные объятия режиссера и редактора... Это будет неслыханный «хеппи энд»! Автор и редактор целуются под занавес, доводят растроганных зрителей до слез.
— Давай, давай, не возражаю, — засмеялся Пищик, выставляя поудобнее к солнцу свое брюшко: дискутируя, он не терял момента поймать определенную дозу утренних ультрафиолетов.
Не услышал, как на цыпочках подкралась Ярослава. Смеясь, она погладила своею красивой рукой редакторское отполированное темя:
— Малюпусенький! О, мой, мой! Дозы солнца принимаешь?
Пищик расцвел. Эта девчурка умеет пошутить приятно. С нескрываемым восторгом смотрел толстячок на Ярославу, на гибкостанную улыбчатую музу в махровом куценьком халатике. Утренней свежестью, веселым доброжелательством веет от нее. Одно присутствие этого юного, совершенного создания словно бы делает тебя моложе, возрождает в тебе желание кому-нибудь на свете понравиться хоть немножечко! Это же просто счастье, что на студии в созвездии киноактрис появилась она, дочь гор, которая обладает не только внешними данными — идеальными пропорциями ног, талии, шеи, но и душой привлекает тоже... После того как тот дикарь сжег на дублях всеобщую любимицу, одну из ярчайших звезд экрана, некоторое время как бы пусто было к павильонах студии, и вот теперь землячка ее приходит на смену погибшей подруге... Редактор, просияв, смотрел на Ярославу, и взгляд его теплел, будто согретый лучиками ее веселой приветливости.
— Смотри же не перегрейся, Малюпусенький... И не заметишь, как обгоришь, кожа облезет, а в новой... будешь ли такой великодушный?
Сергей оборвал эту лирику, мрачновато обратившись к Ярославе:
— Малюпусенький говорит, что тебя надо подредактировать.
— О! В чем именно?
Неправдоподобно большие глаза. И неправдоподобно голубые.
— Благодарю за утренний комплимент. Я так редко слышу их от тебя, Сергейка!
— Не комплимент, а лишь рабочее уточнение. Замечена неправдоподобность. Отклонение от нормы.
— Не знаешь почему? Специально для твоих крупных планов... Хочешь, после завтрака пойдем на луга? Там, говорят, появилось лошадиное пополнение, благодаря заботам Ягуара Ягуаровича.
— Ягуар... Мастер же ты людям прозвища давать! — посмотрев на Сергея, заметил Пищик. — И странно: Ягуар даже не обижается.
— Потому что мыслитель, — сказал Сергей. — По-моему, он замаскированный гений. Недавно он выдал афоризм, который я бы вырезал на дверях нашей студии: «Круглые бревна носим, а квадратные катаем»...
К речке подошла еще целая гурьба фильмотворцев, во главе с Главным, которому Ягуар Ягуарович что-то запальчиво докладывал на ходу, стараясь дотянуться через плечо до самого уха. Ярослава не могла сдержать улыбки, глядя, как проявляется темперамент милого их Ягуара Ягуаровича, кормильца и доставалы, человека, для которого не существует в жизни невозможного. Он, кажется, только для того и живет, чтобы взять на себя какое-нибудь задание, чтобы раздобыть из-под земли, чтобы и самому любым способом, а все же послужить высокому искусству. Скажите, что нужен фильму слон, и назавтра увидите бенгальского слона, пасущегося над Быстрицей.
— Если нужно, могу договориться дополнительно о лошадях из цирка, — сообщал Ягуар Ягуарович Колосовскому. — Умные, дрессированные, все умёют: ложиться, вставать.
— Мне таких не нужно, — отшучивался Колосовскйй. —-Достаточно этих, что вы разыскали: обыкновенных, работой надорванных кляч.
— Было хлопот... Сейчас легче достать откормленных, цирковых или ипподромных, чем лазаретных... и вообще коня вытесняет техника. А мы допускаем, что он молча, не оцененный нами, неблагодарными, безропотно сходит со сцены жизни.
— Вы правы, Ягуар Ягуарович, — горячо поддержал его Сергей. — Какого друга теряет человек! Сам приручил, сам воспитал, а теперь... Из всех созданий природы — вернее, природы и души человеческой — лошадь создание, по-моему, самое красивое. Не говорю уже о роли конской особи в истории. Чего стоят все ваши Тамерланы и наполеоны без коня? Он — законный соавтор всех их подвигов, для меня, правда, сомнительных... Конь был верным товарищем и казаку в походе, и какому-нибудь идальго испанскому, который под стальными доспехами нес образ своей прекрасной дамы сердца... А наша красная конница! Ее победный топот в степях! Я уверен, что конь знает минуты вдохновения. Сколько в нем пластики, артистизма! С какой силой и грацией он рвет на лету воздух копытом, а грудь и ноги мускулами играют...
— Одним словом, гениальное создание! — уколола Ярослава Сергея.
— А что? Увидишь, кроме твоих ресниц, я дам на весь экран прекрасные конские глаза в их раздумье, в преданности человеку. Пусть увидят снобы... Пусть подумает хозяин планеты: кого я теряю...
Все засмотрелись на речку, уже дневную, солнечную. Шумит вода, мерцает светлая волна, играет течение. Луга ярко зеленеют. Небо большое.