Циклон — страница 43 из 54

— Возьмите и меня.

— У вас есть в городе дела?

— Просто хочу быть с вами. Пусть думают, что у нас завязался производственный роман. — Сквозь веселую дерзость во взгляде ее пробивалось и что-то серьезное. — Кое-кому ведь представляется, что между примой и Главным, да еще в экспедиции, непременно должен возникнуть интимно-производственный контакт... У итальянцев, да и в Голливуде кинороманы такого типа, говорят, очень распространены... Придают якобы взаимное вдохновение...

— И вы согласились бы принести себя в жертву вдохновению?

— А почему бы и нет? К тому же, может, я и в самом деле влюблена...

Взял ее руки в свои, глянул в глаза,— кажется, даже слишком сурово:

— Славцю, девочка, слишком люблю вас, чтобы позволил себе с вами банальный производственный роман. У вас еще все в будущем...

С тем и уехал. Боль, даже обида отразились в тех, еще сияющих преданностью юных очах... Ты тоже когда-то был такой. Теперь все чаще твои глаза несут предвечернюю сумрачность. И в душу приходят непрошеные гости. Вот утром еще были шутки и смех, и сразу, как туман, грусть на душу накатила... Живешь только замыслом, работой, ею одержим. И этот фильм, он еще прибавит тебе седины... Надвигаются осени синие, терпкие, как терн...

Но этот неуместный дождь! В школу загнал на простой весь табун киногруппы... В дискуссиях ломают копья, опять доискиваются, наверное, существуют ли «гены совести» и «гены порядочности»... Некоторые так и ходят, как были декорированы для съемок: латаные гимнастерки, лохмотья пленных, а на ином сермяга. Тут пока сухо, дождь сюда еще не дошел. Но и он не загасил бы этой купы живого синеватого пламени, над которым ты сейчас стоишь. Вечный огонь, колеблемый, ветром, налетавшим из темноты ночи. Выбивается, как из недр земли, горит и горит пылающий цветок человеческого бессмертия. Вуйна Доминика, смолоду еще потерявшая мужа на войне, до сих пор не может представить его себе истлевшим. «Одна в хате, и подушка моя не высыхает от слез, но ждать его буду, пока и живу...» Вечным огнем пылают твои побратимы. Пылают ваши девчата, что с Кубани пошли с матросским десантом на Керчь и не вернулись больше... Горят, не сгорая, огрубевшие солдатские руки, что так и не успели обнять любимую, обнять нежно, трепетно...

А утром, в гостиничном кафе, раздумье твое нарушает чья-то рука, неожиданно опустившаяся на плечо:

— Колосовский?

Видишь расплывшуюся улыбку, лица цветущий овал. Голова полуоблысела, но со старательно зачесанными набок волосинками. Будто каждая на учете.

— Неужели не узнаешь? Верещаку помнишь?

Холодом неприязни повеяло сразу, давним запахом карболки... Потолстел, осанка появилась...

— Садись. Кофе хочешь?

— Мерси, уже позавтракал, заморил червячка... А я тебя сразу узнал. Уже минут десять за тобой наблюдаю из угла. Снежком времени тебя немного припорошило, а так будто и не очень изменился.

«А вот ты так основательно изменился... Лицо налилось самодовольством, посвежело, только глаза остались такие же выпученные... Вид опрятный, респектабельный, вид человека, совершенно довольного своим существованием...»

— За это время стал, наверное, профессором ветеринарии?

— Нет. Но с лошадьми не порвал: на ипподром пристроился... А здесь в командировке. О тебе мне все известно. Внимательно слежу за твоими успехами в кино.

— Не такие уж и успехи...

— Не прибедняйся, хотя скромность, конечно, украшает... Прессу читаю и в фильмиках не раз видел твою фамилию. Но позволь тебя и покритиковать. Ну, обелиски ты любишь снимать, это я понимаю: память сердца... А Овидий тот, на что он тебе сдался? Нашего материала мало? В любой нарсуд зайди, всяких историй там — бери, греби... А то допотопные цитатки какие-то, словечки про античную Колыму... Да кто тех римлян сейчас читает? Для декорации на книжных полках — и все. Современных и то мало кто понимает, да еще поэтов. Век прозы, брат, век телевизоров! Будней кипучих, полных такого, что дух перехватывает!.. А ты со своим Овидием.

— Я Овидия, собственно, еще и не снимал. Только мечтаю когда-нибудь вернуться к нему. Фильм был про крепость, про башню Овидия...

— Это еще хуже. Хотя я и член общества по охране, но... ну, не буду, не буду! Не смотри только так, не хмурь лоб... Лучше заглянул бы со своими камерами к нам, на ипподром: скоро будут большие бега...

— Я занят сейчас.

— Опять какие-то памятки исторические?

— Художественный снимаю. Про хлопцев наших. Про Байдашного и его сестру...

— Еще, может, и меня там где-нибудь вставишь... — Верещака довольно засмеялся. — Только уговор: не преумали мою роль во всех тех событиях... Да и свою тоже. Потому что, по правде, так тебе там принадлежала первая скрипка, фактически ты был комиссаром. Нечего Байдашному все заслуги приписывать. Скорее не ты был при нем, а он при тебе, хотя формально и считался он командиром...

— Оставь. И не выдумывай. Ты же знаешь, что командиром был все-таки он, Байдашный, — зачем же выдумываешь?

— А кстати, где теперь тот ваш Байдашный?

— На далекой заставе. Был командиром и сейчас командир.

— Пофортунило. А вот твоя скромность тут лишняя. И еще скажу: напрасно вы тогда не пошли добывать документы про партизанство...

Колосовский хорошо помнил тот день, первый бурлящий день после освобождения. Верещака бегал, суетился, за полы хлопцев хватал: «Надо в район мотнуться. Там уже власть есть, партизанские справки выдадут... Айда по горячему, а то потом забудется, свидетелей не найдешь!» Что-то унизительное было в той его суете, в призывах — как можно быстрее запасаться охранными грамотами. «Не пойдем, — заупрямились хлопцы. — Какого черта где-то там пороги обивать».

«Так действовали же! За такое партизанские документы полагаются». — «Не ради документов делалось, — ответил тогда Решетняк. — Совесть чиста, разве мне этого недостаточно?»

В тот же день и пошли, вместе все, только не в район, а в запасной полк.

— А я таки оформил, — рассказывал Верещака. — Понимаю вас, думали, наверное: войне конца не видать, сто раз убить успеют, зачем те документы?.. Ан, вишь, остался живой, и теперь пригодились бы для биографии. Я не из тех, кто свои заслуги разбрасывает: они у меня всеми печатями подтверждены.

— Ты еще долго там оставался?

— Да надо же было кому-то порядок наводить. Вы мигом на фронт за орденами, а Верещаке еще там все распутывать довелось.

Когда шли из запасного полка ночью к Днепру, Решетняк, правда, отлучился, но не в район, а домой, к Катре. Успел, сбегал и в ту же ночь, на рассвете, догнал свою маршевую роту. Молчаливый был, опечаленный. «Сына увидел, дал наказ, и пусть растет...»

— Знаю, как туго вам тогда пришлось, — говорил тоном сочувствия Верещака. — Сколько «черной пехоты» тогда на правом берегу накрылось... Это же там и Решетняк погиб?

Там. Не вообразить даже этому Верещаке, как шли в наступление там хлопцы.

— Много будет боев в твоей картине?

— Выйдет фильм, увидишь...

— Люблю, чтобы гремело. На земле чтоб и в небесах... Это правда, что гром можно передать грохотом листового железа или сыпнув горохом по барабану?

Колосовский поднялся, потемневший:

— Должен идти.

Еще в номере гостиницы ему чудился нестерпимый запах давнишней ветсанитарной карболки. И зачем только этот тип тебе здесь встретился? А ведь он тоже один из будущих ценителей твоего фильма...


XII

Тут еще светило солнце, и потому было просто похоже на шутку, что в это именно время откуда-то — совсем не издалека! — телефонируют, просят прислать амфибии. Ливень, циклон, наводнение! Идет вода неслыханной силы, топит, заливает горные и подгорные районы... А верить не хочется, ведь солнце вверху светит, и мяч летает над волейбольной площадкой военного городка, и хлопцы в новых гимнастерках собираются, кто получил разрешение командиров, в город, к девушкам на свои еженедельные свидания...

— Амфибий!

Немедленно была объявлена тревога. В считанные секунды, предусмотренные для этого, вывели из боксов тяжелые военные машины.

— По асфальту?!

— Давай!

Вот теперь наконец поверили.

Обгоняя своим «газиком» амфибии, Колосовский пристально вглядывался в тех, что двигались, поднятые по тревоге. Сосредоточенные, посуровевшие лица солдат. Худощавый юноша-офицер стоит возле открытого люка, взгляд устремлен вперед. Колосовский невольно ставил себя на его место. Кто он? С каким чувством идет на еще неведомое ему боевое задание? Может, это первая в его жизни тревога. Первая не воображаемая, не учебная, а настоящая... Может, этот юноша даже ждал, чтобы наступил этот миг, который раньше или позже неминуемо должен был для него наступить. Есть в ней холодный привкус опасности, неизвестность, тайна, и уже приказ зовет тебя в эту тайну, которая вскоре возьмет твою жизнь на какое-то доселе неизвестное испытание. Дети своих отцов, сыновья твоих ровесников. Чей он сын? Вон тот, что выглядывает из открытого люка? Как разворачивалась лента его совсем еще юной жизни? Все ли счастливо складывалось? Знал ли отцовскую ласку? Или мальчонкой видел, как мать читала фронтовую похоронку?..

Мчится — еще при солнце — отряд амфибий. И хоть еще светит им солнце, но каждый уже замечает, что в той стороне, где должны быть горы, небо какое-то странное: сплошь темнеет разлитая по нему далекая грозовая синь. Освещенная солнцем, она от этого становится еще грознее, зловещая, тревожная. Затишье, но оно какое-то неестественное, недоброе, таящее в себе напряженность. Юноша, которого ты видишь на марше, с каким чувством встретил он это по-военному брошенное грозное слово: циклон? Внутренне собранный, застывший в напряжении. Тревога, так внезапно ворвавшись в равновесие его дня своею первой настоящестью, заставляет задуматься, взглянуть и на себя как-то иначе. До сих пор он принадлежал к тем, кого словно бы не очень и замечают, вспоминают больше в праздники, отмечаемые салютом; некоторым девушкам-горожанкам ваши казарменные будни кажутся, может, малоинтересными, даже скучными... Зато когда вот так взорвется тревогой даль: «Амфибий!» — тогда первая мысль о тебе.