Циклон — страница 44 из 54

Рвут гусеницами асфальт, мчатся вперед на предельной скорости. А вокруг это странное затишье. В центре циклона бывает порой такое затишье, образуется так называемое «око бури». Может, мы как раз и движемся с вами сквозь это самое «око»? Мчатся, по сухому еще, зеленые, могучие машины. Меж встревоженных горизонтов, набухших синими тучами. Грозовая синь близится, и вот уже солнца не стало, навстречу побежали тени, день померк, потускнел...

Циклоны являются без предупреждения. Разбушевалась где-то стихия, в темные бурлящие недра ее вскоре будут брошены и ваши жизни. Все чудовищное врывается без предупреждений, и вдребезги разбивается устоявшийся порядок дня, не состоятся чьи-то свидания, недочитанными будут отброшены книжки, на полуленте оборвутся фильмы, — все падает в своей значимости, мельчает, отступает на задний план, растет только эта грозная правда циклона, правда стихии, дыхание которой уже слышно...

Не признавая границ, циклоны ходят по всей планете. Еще когда тут по лугам, среди цветов, в половодье солнца детсадовские воспитательницы водили стайки щебечущей ребятни, может, тогда с космических высот уже было кем-то замечено, как зачинается бедствие, как где-то на широтах Атлантики уже начинает формироваться циклон.

Несколькими месяцами раньше весь юг страны был сотрясен ураганными бурями, которые, неистовствуя более недели, поднимали на воздух сорванные верхние слои почвы Кубани и тучами несли их на запад, тогда в европейских столицах и где-то даже над городами Скандинавии выпал черный снег. Снег вперемешку с пылью. Теперь, в разгаре лета, с других широт надвигался отяжеленный атлантическими водами темный гигант, один из тех, за которым, верно, наблюдали все синоптики мира, отмечая, как он угрожающе растет, разбухает. Зацепил Балканы. Прошел над морем. Наконец забрел в этот угол между громадами гор и остановился, завис, застрял меж Бескидами, разряжаясь своим вавилонским ливнем.

Его приближение загодя почуяли и звери и птицы. Теперь, встав с циклоном один на один, человек должен помериться с ним силой.

XIII

Небо прорвалось, ливнем шумит ночь, а в Нижних Адамовцах в это время играют свадьбу.

Пусть дождь и темень за окном, пусть циклон там или не циклон, а тут дом полон музыки, тут люди должны свое отгулять! Среди хмельного застолья сидит и гость от тех, что делают кино, что стали табором в школе на подгорье: «пан Сергий», кинооператор, пришел поздравить молодых. Зажатый между сватами на широкой скамье, задумчиво слушает гомон, вылавливает кадры. Хата цветет рушниками. Свадьба бурлит весельем, в молчаливом экстазе млеет трио музыкантов, — ах, была бы на все это кинокамера с зарядом сверхчувствительной пленки! Человеческая душа безбрежна, до конца она непостижима, и люди, может, тем и прекрасны, что способны вот так широко радоваться чьему-то счастью... Раздумье в глазах невесты, раздумье юности и прощание с жизнью дотеперешней заснимите, и как я росла-вырастала, как купалась в солнце, в белом цвету садов черешневых, а нынче, дозрев, смущенно трепещет душа в предчувствии праздника любви... Вот мой суженый, рядом со мной. Далеко был, но и оттуда тайно прилетал по ночам в девичьи мои ожидания, ласкал меня... Любили мы с ним друг друга в снах, полуснах. А сейчас он рядом — затвердевшая от работы рука его в преданной моей руке...

Справляет свадьбу Стась, молодой рабочий с комбината. Сухолицый, с темными усами, шея загорелая, крепкая... Совсем трезвый сидит за столом. Рядом с ним в свадебной фате хрупкая молодёхонькая Анця, которая ждала его, нареченного, и тогда, когда он был где-то там... отсюда не видно. Был с ним тяжелый случай, сбил пятитонкой человека на горном повороте и за это отбывал положенное. Вернулся, думал — не ждет, а она ждала. Теперь на свадебном пиру со своим счастьем рядышком сидел, а был чем-то опечален.

— Что с тобой, Стаську? Не занедужил ли, часом? — допытывалась посаженая мать.

Вдруг жених вскочил, остановил музыкантов:

— Не хотел! Верьте, люди добрые, не хотел! — В голосе боль, сухое лицо горит, опаленное горем.— Но машина была новая, и завгар, выпуская, предупредил: «Гляди в оба! Первый выезд!..» И еду да все думаю, первый выезд, не помять бы, не стукнуть бы. И когда встретил того, с рюкзаком, на шляху, а скользко же было, и должен был выбрать: или в столб да под откос, или... Если бы пустил на столб, мотор бы расплющило — и все, а так...

Машина почему-то не пошла на столб, на того пошла... И долго потом в камере грыз себя: почему же произошло так? Почему, выбирая — на человека или на столб, человек или машина дороже, ты выбрал машину...

— Хватит тебе, хлопче, — утешали его. — Не кручинься тяжко, выпей чарку да поцелуй любку,— горькое уже позади!

Он не пил, а снова за свое:

— Больше всего обожгло меня на суде, когда мать его увидел. Думал, смерти моей потребует, а она встала да словом к судье: «Не судите его тяжко, граждане судьи. У него мать, и девушка ждет... Разве ж он хотел?»

Так и онемела вся свадьба, когда жених, выбравшись из-за стола, вдруг опустился на колени посреди хаты, умоляющий, с глазами, полными слез:

— Простите мне, люди! И ты, Анцю, прощаешь ли мне?

Не хотели смотреть на такое. Хлопцы-дружки подхватили его под руки, выпрямили:

— Хватит, хватит, Стасику!.. Главное, что тот выжил!.. Играйте, музыканты!

Старший из музыкантов, чернобородый цыган-скрипач, шельмовато играя белками глаз, ударил по струнам смычком. Взвихрились юбки, растрепались парубоцкие чубы.

На стене перед кинооператором среди разных картинок — один из Мамаев старинных. Сергей заметил его сразу, только вошел сюда. Потемневшее от времени полотно, настоящий Мамай работы неизвестного народного мастера. Сидит, по-восточному поджав ноги, традиционная бандура лежит на коленях, а на круглом, с сухим румянцем, лице все та же чуть приметная, тонкая, никем не разгаданная усмешка кудесника-чародея. Красивой причудливой вязью текст, который можно бы назвать подтекстом: «Гей, гей, як я молод був, що то у мене за сила була, ляхiв борючи i рука не млiла. А тепер i вош сильнiша здаеться. Плечi i нiгтi болять, як день попоб‘ешся. Так-то бачу недовга лiт наших година, скоро цвiте i в’яне, як в полi билина. Хоч дивися на мене та ба не вгадаеш, звiдкiль родом i як зовуть, нiчичирк не знаеш».

Вечно юной неистребимой усмешкой усмехается со стены Мамай... Только теперь не так он на Сергея, как Сергей на него смотрел по-совиному упорно и серьезно. Спрашивал мысленно темное полотно со смуглым пятном тонкоусого, усмехающегося лица:

«Кто ты? И чего так уставился на меня? Сколько на меня ни гляди, все равно не разгадаешь...» Конь Мамаев в стороне, как и положено, привязанный к копью. Шею дугой выгнул. Тоже как живой. Ногу грациозно поднял, вот-вот полетит... Конь в лёте — ничего чудеснее нет на свете! Грудь вперед, голова гордо поднята, волна ног загребает, выхватывает пространство... Конь чувствует свою красоту не меньше человека...

— Приходилось вам, вуйку, бывать на ипподроме? — обращается Сергей к соседу, одному из сватов.

— Не выпало случая.

— Вот где они раскрываются. Совсем не похожи на моих лазаретных... Лазаретные — то ветераны боев, к ним у меня тоже слабость... Дадим их задумчивость, их стоны, храпы ночные, ласку к людям, спящим в тамбурах!.. И как ветер воли хватают на островах чуткими ноздрями... Конь чувствует свою неприглядность, когда он замученный, в ранах и струпьях, но так же он чувствует и свою красоту, уверяю вас... Видели бы вы, как идут они на ипподромной орбите, наперегонки, гордые, напрягшись до предела, летят, радуясь своей быстроте, выносливости, силе!..

— Вы мало пьете, пане кинооператор, — трогает его за плечо другой сосед, тот самый сторож ночной, что клуб-писанку да лунное сияние караулил. — У нас любят, чтобы люди вволю угощались... Налить вам?

— Да, пожалуйста. — Сергей пододвинул свою стопку.

— Какую налить: верхнюю или нижнюю половину? — улыбаясь, показывает старик на стопку.

— Наливайте обе.

— Хорошо вам у нас?

— Да. Тут покой есть, равновесие. В настроениях, в душах, в этих ваших танцах... А это — основа жизни... Вся природа, сама даже небесная механика держится на этом, ая... Разве нет?

— Вам виднее, пане оператор... Ваше здоровье!

— И ваше тоже.

Одна из молодиц, круглолицая, как яблочко, вся из огня и энергии, уже не раз задевала мешковатого гостя, а теперь подлетела, охватила обеими руками за плечи.

— Такой файный кавалир! Пойдемте танцевать!

— В жизни никогда не танцевал.

— Иой, вы шутите! Знаю, танцуете, да еще как! Вы же все там артисты!

В эту минуту дверь широко распахнулась, из темноты ввалился в хату еще один комбинатский: промокший до костей, в грязных сапогах, в фуфайке. Тоже водитель пятитонки, сейчас возвращается с гор, а что там творится на дорогах... Голос его сорвался в испуге:

— В Михайловцах затопило шоссейку! Туда ехал — ничего, а оттуда уже буфером воду греб.

Над ним посмеялись:

— О, как перепугался... Держи лучше чарку, выпей за молодых, за товарища своего!..

— Затопит!

— Нас тут каждое лето топит!.. Апостол, играй!

И смуглый глазастый цыган снова ударил смычком, подмигнув товарищам, которые с готовностью дружно откликнулись: один грохнул в бубен, другой залился кларнетом — хлынула музыка огня!

— Чардаш!

И молодица, взметнувшись, потащила своего кавалера-оператора в круг. Сам удивлен был, что умеет и он. Как и все, вихрем носился уже с молодицей, то приближалось, то отдалялось ее разгоревшееся, счастливое лицо, улыбался в красном углу возле невесты жених, удивительно похожий тонким своим усом на потемневшего Мамая, целая толпа, целое скопище живых улыбающихся Мамаев танцевало по стенам, выгарцовывало по хате:

Як я тоту коломийку

Зачую, зачую,

Киселицю висербаю[12]

В горщику[13]