— Обуздать циклон! — рассудительно отвечал милиционер. — Из космоса обезвреживать его. Но это уж я предоставляю тебе... Займись.
Музыка ударила туш. Шли амфибисты. Пилоты вертолетов. Понтонеры... Мигом принялись строиться комсомольцы из спасательных дружин...
Военные и гражданские стоят в строю с чувством исполненного долга, слушают слова народной благодарности. Вручаются грамоты. Четким шагом выходят из шеренги один за другим рядовые и командиры, получают из рук секретаря райкома партии награды, для многих из них — первые награды в жизни. Вручают грамоту генералу, стройному, моложавому. Юношам в офицерской форме... Получают грамоты водители амфибий, пилоты, те, кто наиболее отличился в борьбе с наводнением.
— Джумагалиев!
— Скоморохов!
И вдруг Колосовский вздрогнул, услышав знакомую фамилию:
— Капитан Решетняк!
Грамоту получал молодой, безукоризненной выправки офицер. Разворот плеч, достоинство осанки... Крепкое, освещенное спокойной улыбкой лицо... Вылитый Иван! Чисто тебе отцова крутобровость! Словно тот ожил, словно воскрес...
Уже вызывают других. Из числа гражданских получает грамоту и тот модерняга, что приезжал на мотоцикле к киношникам, предлагал сыграть роль анонимщика. Получил награду и, отходя от стола, подмигнул Колосовскому: «А вы, мол, не хотели брать... Не знаете, братцы, людей...»
После церемонии награждения Колосовский познакомился с капитаном Решетняком. Да, родом из полтавского, из того села... Батько — Иван, мать — Катерина. Горячая волна подкатила Колосовскому к горлу. «И вот ты возмужала, расцвела — еще одна человеческая жизнь, еще только распускавшаяся тогда, когда мы-невольничьим братством прозябали где-то в пещере-яме кирпичного завода, лишь звездной вселенной прикрытые. Расцвела и встретилась мне на новых дорогах, чтобы взволновать, и обрадовать, и опечалить меня...»
Подошла и Ярослава, обратилась к капитану, как к знакомому:
— Поздравляю с наградой. Я же говорила, что вы станете знаменитостью.
Он покраснел.
— Вы не забыли меня?
— Забыть? Такое не забывается... А серночка ваша все еще у нас.
— Ее надо в горы отправить.
— Но как?
— Я прилечу за нею... Не возражаете?
Ярослава глазами ответила: нет.
Колосовский почувствовал, что возникает словно бы какая-то тайна между ними. О серночке говорят, которую надо в горы отправить... И таким тоном, с таким поблескиванием в глазах...
Вскоре капитана позвали, и он, пожав руки обоим, твердым шагом пошел к товарищам. Пошел, чтобы сразу же, наверное, и отбыть, и опять очутиться в иной жизни, где сурово, где загадочно. Там, где их редко видят девушки, разве что в выходные, если нет тревоги. Но отныне тут все время будут чувствовать: где-то они близко; где-то они есть и готовы в любое мгновение появиться, по первому же зову прийти на помощь людям.
Если бы только в ясные краски дня не вплеталась лента траура... Всюду и во всем ощущалось отсутствие кого-то... Как живого, видит киногруппа Сергея в его последнем яростном вдохновении, когда он, промокший, но сияющий, забежал в школу наскоро перезарядить аппарат и взять пленку про запас. Руки его видят, умелые и сильные. И любимую его камеру, которая сейчас лежит где-то заиленная, потопом замурованная в серые почвы устья... Вместе с последними, может, драгоценнейшими, кадрами.
Мост обвалился, затонул, как тонут в штормах корабли. С человеком, который до последнего мгновения снимал и вместе с бетоном моста ушел в буруны стихии. Так погиб этот неугомонник, искатель, вечный ловец неуловимого. Осталось от него киногруппе лишь нечто похожее на легенду. Образец самоотдачи остался, «полцарства за геликоптер!», да еще одержимость его вдохновения...
-— И все же он вышел победителем, — говорит Ягуар Ягуарович и погружается в глубокую задумчивость.
Словно бы вырос в глазах киногруппы Сергей. Был он оператором действительно не сухого, не академического склада. Его камера — экспрессивная, дерзкая, острая, — ее ни с чьей не спутаешь. Она как бы повторяла нрав хозяина, его нервную жадность к работе, его ненасытность, даже его недостатки... Раньше кое-кому не нравилась в Сергее, к примеру, эта его, приобретенная в кино, профессиональная манера бесцеремонно рассматривать человека с ног до головы, грубовато заглядывать незнакомому в глаза, как бы допытываясь: «А ну, на что ты способен... Киногеничен ли хоть немножечко?» Но сейчас и эти манеры его прочитывались иначе: все-таки славный был парень, душой преданный искусству!.. Вспомнилось опечаленной киногруппе, как один тип, выступая на студийном собрании, когда-то донимал Сергея: «У тебя же мания справедливости!..» Что скажет этот тип теперь?
В один из ближайших дней снарядили поисковую экспедицию, которая должна была пройти по речке вниз, до самого устья. Отправились втроем: Главный, Ярослава и Ягуар Ягуарович... Может, найдут следы какие-нибудь, может, где-то выплыл, в лозах застрял...
Река, самая большая из всех здешних рек, прарека, используемая для международного судоходства, она там, в верховьях, окутана туманами, украшена неоном вечерних витрин, в мосты и бетон набережных закована, — тут она разлилась вольготнопросторно, течет, переполненная паводком света... Мечтал Сергей о новых фильмах, один из них должен был быть посвящен Свету... «Ибо разве же не чудо: он и волна-колебание, и частица материи, он и разрушает и созидает! Хотя бы одна эта поэма фотосинтеза... Может, и в самом деле где-то здесь грань перехода материального в духовное, в идеальное?» — словно бы слышался еще тут его взволнованный голос.
Плыли с мыслями о нем. Еще лучшим, чем при жизни, он представлялся им теперь. Мудрый молодой мудростью. Способный на самопожертвование. Ягуар Ягуарович почти уверен, что их коллега во время съемок на островах, на ночной натуре, а особенно же во время спасательных работ создал, видимо, поистине гениальные кадры... Только чтобы не засветили пленку — в такой ведь суете во время циклона все это делалось...
— Вот случилось недавно у одних: трое суток снимали, и в одну секунду все на нет... пленку засветили... Из света возникло и загублено светом...— Ягуар Ягуарович сокрушенно качает головой. Представляется ему чья-то засвеченная пленка, что, помутнев, похожей стала на седую бесцветность слепых, стихией взбаламученных вод.
— В будущем кинопленку, говорят, заменит кристалл, — продолжает размышлять Ягуар Ягуарович, сидя на корме беленького катерка, что несет их по течению. — На каком-нибудь кристалле будет закодирован целый фильм, представляете? И такой уже не засветишь. Кристаллы, нужные для фильмов, специально будут выращивать.
— О, мой, мой! — вздохнула Ярослава. Она все время в глубокой задумчивости. Может, вспоминает, как Сергей в последнюю встречу руку ей поцеловал... Знать бы, почему он так любил старинную музыку? Дитя лесов, из партизанской ложки выкормленное, одичавший малыш, чудом выхваченный кем-то из кошмаров того полесского Лидице... как могла пробудиться в нем такая светлая любовь к мелодиям Бортнянского, Веделя, Баха?
«Может, любовь эту как раз и нашумели ему леса партизанские, — думает Колосовский. — Но вот действительно странное явление: среди молодежи, среди суетных этих детей суетного, неистового века, вдруг такой интерес к музыке старинной... Может, она привлекает как раз своею ясностью, гармоничностью, даже суровым этим аскетизмом чувства? Может, современный человек, оглушенный какофониями, хаосом поп-арта, как раз и ищет для себя классическую цельность, какие-то утраченные гармонии?.. Хочет знать, каким он раньше был, как чувствовал, как мыслил... Внутренне создавая себя, обращается за опытом человеческого — и туда, в века...»
Речка разливается все шире — солнечно, полноводно.
— Натурное освещение, его надо уметь читать, — говорит Ягуар Ягуарович. — А он умел. Не пленку — нерв закладывал в камеру.
— И все же неудовлетворение не оставляло его, — заметила Ярослава. — Говорил как-то, что красота естественного освещения сегодня дается операторам далеко еще не полностью... Мечтал о совершенной технике, которая дала бы возможность в целостности, необедненно вынести на экран эти естественные переливы освещения, замеченные еще мастерами итальянского Ренессанса...
И почему-то вспоминается Колосовскому тот мальчуган с другого берега, с отблеском шторма на лице, его кипучего сияния... Откуда брался тот свет? От какой чистоты? От каких меридианов накатывался он вместе с валом прибоя, с литьем бурунов, неся с собою брызги бурь и световую порошу солнца? Юным сфинксом в красном пуловере называл Сергей мальчишку, все хотел разгадать тайну той детской улыбки, которая, как лучик, зарождалась над разбушевавшимся прибоем... «О чем ты думаешь, Сергей?» — «Думаю все о той же вечной гармонии, хотя не знаю, скоро ли она будет, если до сих пор — на протяжении веков — ее не было...»
Ширится раздолье вод, все больше и больше света. Пробовали передать свет музыкой на партитурах. Несомненно, в нем заключено что-то значительное. Может, даже исключительно значительное. Недаром эта тайна привлекала стольких художников — не давала и твоему оператору покоя... Не исчез он, не исчез. Такие не исчезают. Вряд ли стоило бы жить, чтобы стать лишь гравием, серым илом на полях истории... Человек, если был он человеком, сам становится частицей всеобщего света! В разливе нашей жизни есть и его, Сергея, свет. И Приси! И Шамиля! И Решетняка...
Воды гирла! Камыши и птицы... Припомнил Колосовский, как несколько лет назад они с Сергеем где-то здесь снимали птиц для документальной ленты... Ночевали в хатенке егеря среди бескрайности камышей, а утром их разбудили какие-то райские голоса. Лебедей полным-полно за окном, и голоса их были ни с чем не сравнимы, упоительны, как весна, как сама любовь... «Это уже неземное, — сказал тогда Сергей. — Этот утренний свет зари... И голоса поющих белокрылых сирен над камышами... Такое наслаждение жизнью, видимо, знали только греческие боги...»