Цирк — страница 11 из 45

Оля прошла светлую часть дома (прихожая, гостиная, кухня) и заглянула в темную, окна которой выходили во двор. Там располагалась вторая спальня. На кровати лежали два полотенца (бирюза и розовый – как подбирали!), было застлано чистое белье, и на тумбочке стоял стакан воды. Оля скинула куртку и залпом осушила стакан. На тумбочке рядом нашлась короткая записка: «Обедаю у соседки». Бабушка неизменно следовала режиму дня и никогда не меняла свои планы из-за детей и внуков. Оля упала на спину – заскрипела и сгорбилась под ней кровать. Ночная бабочка уснула прямо на потолке: лапками зацепилась за потрескавшуюся побелку. Того и гляди упадет. Оля пододвинула к себе рюкзак и крепко сжала ткань в кулаке. Под тканью перекатывались мячи для жонглирования. Оля разжала пальцы. Бабочка дернула крылом и свалилась с потолка.

Бабушка вернулась от соседки ровно в два и отдернула занавеску в дверном проеме. Свет хлынул в комнату, Оля дернулась, просыпаясь, дрыгнула ногой, рукой, перевернулась на другой бок и захлестнула себя волной одеяла. Белая простыня изнутри этого укрытия виделась серовато-черной, дорожка дневного света окрашивала самый край простыни в золотой цвет. От этого золота хотелось сбежать в глубину кровати, сделать подкоп в простыне, укрыться и проспать до вечера, ведь школы нет, совсем никакой школы! Но бабушка не даст. Поднимет сейчас, за ужином и после будет: «Принеси то и подай это», а потом заставит держать нескончаемые нитки, пока она сматывает их в клубки. Оля приподняла край одеяла так, чтобы увидеть окно. Там сквозь полупрозрачный тюль светило зимнее солнце – яркий прожектор сверкал на выбеленном холодом небе, высился над голубыми сугробами, которые подобрались вплотную к окнам.

Оля перевернулась на другой бок. Арина Петровна начала ходить по комнате и отдергивать тюлевые занавески с окон. В лучах солнца серебрились пылинки, и Арина Петровна посматривала на них сквозь очки как на самых главных своих врагов. Второй по строгости взгляд предназначался Оле.

Открыв все окна, Арина Петровна сдернула одеяло с Оли:

– Приехать, разлечься тут и даже не поздороваться!

Оля дернула одеяло обратно.

– Негодница, – добавила бабушка.

Оля промолчала, бабушка вышла из комнаты – резким шагом, так же, как и вошла.

Дни в Камышине были все на одно лицо. Оля решила, что каждый новый день – это клоун с грустными глазами, который заставляет детей вроде нее играть в монотонную и скучную игру. Оля играла. Утром ела пережаренную яичницу с колбасками (фирменный семейный рецепт, от которого у всей семьи было несварение), днем протирала с полок пыль. Пыль мерещилась Арине Петровне даже на тех поверхностях, по которым только-только прошли мокрой тряпкой (следы еще не успевали высохнуть, а Арина Петровна уже просила протереть еще раз), вечером распутывала нитки, держала клубки, смотрела с Ариной Петровной «ящичек» – так ласково называла бабушка телевизор. Дома у Оли телевизор включался редко: смотрели его в основном на Новый год и перед сном. В девять вечера шли «Спокойной ночи, малыши!», без которых Артёмка отказывался засыпать. Оля помнила, как осенью папа включил новости по «ящичку» один раз и выключил через пять минут. Показывали Белый дом, окутанный черным дымом. Тогда Оля поняла, что взрослые тоже умеют бояться.

Арина Петровна дожила до того возраста, когда люди не боятся ничего. Через дорогу она ходила принципиально не по пешеходному переходу, когда показывали по «ящичку» путч, тянула многозначительное «М-да!» и качала головой.

«М-да!» у Арины Петровны вообще обозначало все и сразу. Длинное носовое «м-м-да» – осуждение, короткое «м-да» с причмокиванием слышалось во время поедания особо изысканных блюд (единственная похвала, которой удостаивались ее же немецкие колбаски), шепотом и со вздохом «м-да» произносилось нечасто – и это было хорошо, потому что шепот и вздох всегда обозначали скорбь: смерть соседа, болезнь подруги. Скорбящее «м-да!» никогда не предназначалось людям в телевизоре – это Оля поняла давно. Смотря телевизор, Арина Петровна либо растягивала междометие так, что оно превращалось из осуждающего в язвительное, либо просто хмыкала – так она выражала и одобрение, и насмешку, если слышала громкие политические высказывания.

– Все уже было, – говорила она, задерживая взгляд на гусеницах танка на экране.

И рассказывала историю своего рода, начиная от первых переселенцев из Германии. Все, что в Арине Петровне можно было найти теплого, домашнего, было собрано в ее историях. Как будто на них тепло заканчивалось, и бабушка начинала отдергивать занавески и придираться к несчастной пыли. Оля слушала истории Арины Петровны, и ей казалось, что она причастна к чему-то более важному, к другому времени и эпохе хотя бы тем, что она потомок людей, о которых Арина Петровна рассказывает. Молчала Арина Петровна только о своем муже. Единственная фраза, которой она его награждала, была та самая – про фамилию: «Вот то была фамилия! А это – тьфу!»


Оля распутывала нитки. Вытаскивала моток из черного пакета в широкую серую полоску, поверх которой был изображен силуэт женщины в шляпке. Нитки нужно было смотать в клубки. Клубки сложить в корзину. Корзину убрать на антресоли. Арина Петровна не вязала. Арина Петровна хранила вещи и вещами жила. Зато вязала бабушка Лида: варежки, шарфы, шапки, платки. Недавно приехала к ним и все-таки надела на упрямую лысую голову Олиного папы шапку из грязно-серых ниток. Папа с тоской посмотрел на Олины очередные варежки – яркие, красные, как щеки на морозе.

– Получше нитки не могла найти?

– Все лучшее – детям. – И бабушка ловким движением сдвинула шапку папе на глаза.

– Дык а я-то тебе кто? – возмутился папа, но больше возражать не стал.

В мыслях о бабушке Лиде Оля не заметила, как последний моток стал клубком. Она заткнула нитку внутрь, подкинула клубок, тот был мягким, не очень тяжелым, но в руку ложился непослушно. Оля хмыкнула на бабушкин манер, вытащила из корзинки второй, подкинула и его. Второй оказался меньшего размера, Оля попробовала взять в руки третий клубок и подбросить каскадом. Первый раз получилось, хотя клубки приходили в ладонь неравномерно, начинали разматываться, нитки выскакивали, и вся каскадная конструкция посыпалась на пол. Из-за кисеи на Олю смотрела Арина Петровна. Прищурившись, она проскользнула в комнату (затрещали подвески на кисее) и аккуратно взяла у Оли из рук клубок:

– Пойдем.

– Куда?

Арина Петровна улыбнулась. Но в сумерках деревенской избы эту улыбку было не разглядеть. Может, подумала Оля, это мне просто хочется, чтобы она улыбалась, как бабушка Лида?

– Пойдем, говорю.

Оля устала от взрослых, которые ничего не объясняли. Она вышла за Ариной Петровной из избы, и деревенская ночь, пахнущая морозом и навозом одновременно (запах напоминал Оле о вольерах в цирке), приняла их и повела за собой. Бабушка остановилась перед крайним забором на их улице, калитка которого на памяти Оли никогда не открывалась. Этот дом стоял ближе всего к лесу, покосился. Летом был покрыт мхом, а зимой еле возвышался над сугробами. Арина Петровна «поплыла» – по пояс в снегу, почти брассом разгребала сугробы, пробиралась к окну. Постучалась в стекло, утвердительно кивнула кому-то и начала «грести» к двери. Оля поспешила следом. Лес дышал на них морозом и сыростью, оставаться на улице Оля хотела меньше всего.

Глава 11Отъезд

Февраль 1994 года

Саратов, улица Чапаева, 68


Огарев собирался так, как будто сбегал. Таня протерла от пыли старый, еще родительский чемодан, и тот лежал на ковре открытой могилой. Огарев хоронил в чемодане белье, старые джинсы и цирковой парик, который когда-то притащил домой из гримерки, чтобы подлатать. Вместе с вещами в чемодане отлеживалась обида на Таню, и Огарев злорадно думал, что, когда раскроет чемодан на гастролях, первой он вытряхнет из него обиду. Таня останется в Саратове. Не нужно будет прятаться и лукавить. Не будет слез, сердитых щелчков замка, бессонных ночей, когда он ждет, ходит к двери, слушает: не застучат ли шаги по бетонному полу подъезда, не возвращается ли она от родителей, у которых прячется чуть ли не после каждой ссоры. Таня останется в Саратове. Мантра, спасение, вдох через трубку в бескислородном пространстве.

Гастроли продолжались, Саратов был промежуточной точкой на карте, всего лишь одной строчкой в длинном гастрольном списке. Оказаться дома – временная удача, которой ему снова не удалось воспользоваться. Огарев предвкушал запахи бензина и пота, ухабы и бесконечные поля за окном. Он уедет. Таня останется. Так и должно быть. Так у них с Таней заведено.

Огареву было тяжело принять, что его вторая жена не цирковая, и в то же время он гордился очередной своей замашкой на «инаковость»: все, кто работал в цирке, выходили замуж и женились на цирковых, он – нет. Не в этот раз. Так было проще и правильнее, он выбрал другой путь… «Не нашего пошибу», – так сказал директор саратовского цирка и друг Огарева, когда впервые увидел Таню. Сказал, конечно же, не ей, а будущему мужу. Огарев отмахнулся. «И хорошо, что не нашего!» – подумал он. Цирковые девушки ему надоели. Напомаженные, как туземцы, в блестящих костюмах, они сменяли друг друга на арене, сливались в единое яркое пятно. Таня на их фоне была человеком. Они же казались картинами в галерее современного искусства. Не самого лучшего искусства.

Мысли о женщинах в цирке привели Огарева к Оле – он уже придумал для нее номер, в котором не будет блесток и фанфар. Он был уверен, что ничего не получится, но, как только закрывал глаза, в ушах начинала играть музыка, в его голове загорались софиты – белые, как пепел. Появлялась Оля – черная черточка на холсте, в белом-белом свечении цирковых огней она выходила в манеж, постепенно превращалась в силуэт, в тень. Тень начинала жонглировать черными шарами, которые возникали то ли из самой тени, то ли появлялись у нее из-за спины. В этот момент Огарев всегда замирал – так же замирал в его грезах зритель, – и картинка расплывалась. Фантазия не терпела самолюбования и презирала восхищение. «Это будет гениально», – думал Огарев, и видение тревожило его все реже. Временами Огарев представлял, как разозлится любой режиссер, если узнает, что для номера какой-то неизвестной девчонки нужно поменять многолетнюю программу и укутать весь манеж в белые одеяния.