Оля сидела на кровати и листала «Денискины рассказы» Драгунского: она замерла, когда дошла до своей любимой страницы с рассказом «Девочка на шаре». Вскоре ей надоело терзать себя мыслями о потерянных билетах, она захлопнула книгу, отвернулась, но еще долго рассматривала узоры на ободранных обоях с ржавыми потеками. Интересно, кто дал маме билеты? Наверное, бабушка, а ей – немка, у которой «на всё струмент есть». Оля перевернулась на другой бок. В воскресенье я тоже попаду в цирк, решила она, разглядывая обложку «Денискиных рассказов». Сама, зайцем, без них всех и без билета. Одной даже лучше.
Ночью Оля долго ворочалась: несколько раз прокручивала в голове, как бежит по пустынным и почему-то ночным улицам, как прячется за углом, пропуская отца и братьев вперед (она успевала спрятаться в последний момент, а они проходили мимо, ее не заметив), как пробирается в цирк и обязательно встречает у служебного входа слона. Потом ей вовсе начала видеться какая-то чепуха из фильмов про шпионов. Она проснулась в середине очередного такого сна, где кто-то куда-то бежал, а кто-то стрелял и прятался. Оля пробралась на кухню и нашла яблоки. Снова стала жонглировать – как днем. Ночью никто не кричал и не жаловался, только папа храпел в спальне в конце коридора за углом. Под его храп Оля подкинула три яблока десять раз, они как будто улыбались ей, переливаясь в свете уличного фонаря, сверкая зелено-серебристыми боками. Одно яблоко бликануло, подмигнуло ей в самой верхней точке, прежде чем упасть в руку. Оля простояла на кухне не меньше получаса и, когда часы на ее руке запищали, предупреждая, что скоро полночь, поняла: за все это время она не уронила ни одного яблока.
Глава 2Как замотаешься, так и полетишь
Декабрь 1993 года
Саратов, Крытый рынок и окрестности
Крытый рынок душил прокуренным воздухом, соленым и тухлым запахом, чем-то сырым, рыбно-мясным, сальным, табачным. Огарев потер нос рукавом куртки и чихнул. От чиха заложило уши, и гомон стал гулким, громким, рынок превратился в сцену, заговорил разными голосами в невидимый громкоговоритель.
– Молодой человек, не задерживаем очередь! – вякнул кто-то гнусавым голосом и постучал Огарева по плечу.
Он обернулся. Женщина поправляла на голове плешивую ондатровую шапку-формовку – башнеобразная тяжелая шапка была ей велика.
– Я говорю, – протрубила женщина в нос и махнула в сторону увеличившейся очереди, – выбирайте и отходите.
Огарев посмотрел на прилавок. Мойва. Мойва. Мойва. Рыбные головы. Чешуйки на дощечках, какие-то странные засохшие чешуйки.
– Головы, пожалуйста… – крикнул Огарев, чтобы перекрыть голоса рынка своим. – Сколько?
– Тысяча восемьдесят восемь.
– У сына… – начал было Огарев.
– День рождения? – Продавщица зевнула и плюхнула головы на весы. – С вас тысяча восемьдесят восемь рублей.
– Не задерживайте очередь! – прогундела женщина в шапке.
– Только у меня пакеты кончились, – заявила продавщица следующей покупательнице, протягивая Огареву пакет.
Огарев выхватил из рук продавщицы товар, попятился, повернулся и пошел к выходу. Вспомнил, что утром жена хотела дать ему пакет, но он отмахнулся: опаздывал на репетицию. Только штрафов не хватало, Таня! Тогда она попыталась запихать полиэтилен в карман его куртки, но нашла в кармане дырку и забыла про пакет – побежала зашивать карман…
– Мама, мама! – На выходе из рынка плакала девочка. – Мама!
«Чей ребенок?» – хотел спросить Огарев, оглянулся и почему-то не спросил. Из толпы выскочила женщина в ондатровой шапке, дернула девочку за руку и потащила за собой – обратно в толпу.
– Сколько раз… – услышал Огарев начало фразы.
Сколько раз в жизни он покупал сыну конфеты? Когда в последний раз? Огарев остановился и зашагал обратно – мимо рыбного отдела, мимо мясного, овощного, консервного, мимо, мимо… К пустому маленькому прилавку в самом углу рынка. Продавец в колпаке и фартуке стоял у картонной таблички «Торты и конфеты», жевал ириску, мял в руке обертку.
– Что будете брать? – промычал он.
– Это. – Огарев указал на единственный торт.
Продавец не шелохнулся. Он посмотрел на протертые локти куртки Огарева, на заплатки на его карманах, на морщины на огаревском усталом, будто бы пыльном лице.
– И конфет, – невозмутимо заключил Огарев. – Килограмм.
Он протянул продавцу ладонь, на ней лежали смятые веселые голубые купюры.
Продавец забрал у Огарева купюры и взвесил килограмм «ирис-кис-кисов». Огарев развернул одну конфетку, подбросил, поймал ртом и съел.
Остальные начал подкидывать и ловить: руки Огарева мелькали, ириски разукрашивали воздух вокруг него черно-бело-красными обертками. Пакет с рыбой у него на предплечье смешно раскачивался, и Огарев делал вид, что балансирует, падая под тяжестью пакета. Продавец засмеялся, а вокруг уже собирались дети, родители, бабушки и дедушки. Огарев подбрасывал и ловил, боком передвигался по импровизированной арене. Толпа стояла вокруг кондитерского прилавка полукругом, и дети показывали пальцами то на Огарева, то на ириски, парящие в воздухе, то на редкие конфеты и сладости на полках. Взрослые охали, вздыхали, замирали, когда ириски взлетали все и сразу, а Огарев поворачивался вокруг своей оси (не урони! – кто-то крикнул в толпе). Дети были готовы последние деньги родителей отдать за «ирис-кис-кис». Некоторые из них с радостью отдали бы и самих родителей.
«Мам, купи!» – слышалось со всех сторон.
Спустя час Огарев нес домой тот самый торт. Помятый кривоватый за́мок из крема с шоколадкой посередине, торт затмевал все запахи рынка, всё его невежество и толкучку. «А свечи? – сетовал Огарев на себя. – Как же Сима – и без свечей в торт?»
Дома оказалось, что Таня тушит капусту. Огарев капусту ненавидел, но молчал. Пока он прятал торт в холодильник, Таня гремела тарелками, стучала лопаткой по краю сковородки – с лопатки в кипящую водянистую массу капало тягучее прогорклое масло.
– Ребенка не будет, – вдруг сказала она, как будто говорила не с ним, а с посудой.
На столе валялись какие-то бумажки и медицинская карточка. «Из поликлиники», – догадался Огарев. Он даже не посмотрел на Таню, все еще следил, как капли масла сбрасываются с лопатки в сковороду. Он бы тоже куда-нибудь сбросился.
– Я уже приняла Симу, Паша, я приняла Симу, – Таня заговорила снова, но Огарев не хотел ее слышать.
Огарев вообще ничего не хотел, он оттолкнулся руками от дверного косяка в кухне и оказался в прихожей, насилу вытащил себя на лестничную клетку, оперся о перила и посмотрел вниз: лестничные пролеты образовывали дыру специально для него – специально для человека, которому надо было выговориться. И Огарев закричал, закричал тем, кто мог его услышать внизу, Аиду и всем чертям: он устал платить по чужим счетам, он устал. Он кричал нечленораздельное, что-то о Боге и что-то о себе, но что – после он не мог вспомнить. Огарев вернулся в квартиру и заперся в спальне. Текла в ванной вода, шипело и щелкало на кухне и тошнотворно пахло капустой. Конечно, он уснул и не слышал, как Таня звенела ложками и тарелками о раковину, оттирая их от жирной подливы, и как все еще тихо всхлипывала – тоже не слышал. Но он ведь и не хотел.
Сима часто подслушивал родительские шепотки и ссоры. «Вот такая у меня мачеха, – думал он. – И что? И вот такой отец». Оба непутевые, оба не могут договориться. Папа понятно почему, но Таня… Сима был уверен, что просто так не случается ничего. В жизни как в манеже: как замотаешься, так и полетишь. Ничего нельзя изменить в полете. У любого падения есть причина. Так же говорил его наставник, которого отец выписал из Москвы, когда Симе было пять. Так же говорили книжки (чтением Сима увлекся годам к десяти). Так говорил и сам отец. В цирке вообще все знали цену причине и следствию. Даже на «зеленке» каждый артист следил за тем, чтобы не перегнуть палку. Сорвать трюк всегда очень просто. Откатить обратно не под силу ни одному артисту. Даже его отцу. Таню тоже нельзя было переписать, как кассету. Но главное – нельзя было прочесть, что на этой кассете записано. Мачеха была готова разобраться с любым за неродного сына и разбиралась: Симу часто обижали во дворе другие мальчишки («клоун!», «циркач!», «девчонка!»). Года полтора назад, когда Таня только начала жить с ними, его прямо в шпагате «в минус» привязали на турниках и оставили так – до вечера. Сима терпел, а когда терпеть стало невмоготу, стал звать на помощь. Таня возвращалась с рынка и услышала, как в соседнем дворе надрывается ее мальчик. «Мои мальчики» – вот так просто она называла их с Огаревым с самого первого момента, с первой встречи. Все у нее было просто, кроме нее самой. Таня потом долго ходила по родителям «хулиганов и малолетних преступников», ругалась даже с хозяйкой квартиры: зачинщиком оказался хозяйский племянник. Хозяйка только кивала и выселением почему-то не угрожала.
Сима отошел от двери. Слушать дальше не было смысла: отец ушел в спальню и захрапел. Таня осталась на кухне – звенеть блестящими от соды тарелками в полутьме.
Огарев думал, что утро начнется с торта, который в обычной жизни Симе было, конечно же, нельзя. Но началось оно с того, что Тани не оказалось дома. Вещи были на месте, одеяло лежало нетронутым пластом (они спали под разными), сковорода стояла на плите – в натопленной, душной кухне капуста прокисла за ночь. Пришлось вылить в унитаз. Огарев распахнул холодильник, взглянул на коробку с тортом и захлопнул дверцу. Не до торта теперь. Он выгнал Симу на репетицию, торопил его и обещал приехать попозже. С собой выдал Симе «ирис-кис-кис».
– С днем рождения! – запоздало крикнул, когда затылок сына уже плыл над перилами, а съехавшая набок шапка рябила в густом свете лампы.
Сима не ответил, только слышно было, как он спрыгивает с последних двух ступенек и бежит вниз. Так же, наверное, убегала утром Таня. Только Огарев не понял: за своим храпом, мыслями, за своей обидой он не слышал Таню, не слышал, что Сима тоже не спал ночью.