Цирк — страница 3 из 45

На репетицию Огарев опоздал. Задержали звонки Таниным подругам, сестре, маме – Огарев уже не считал, сколько раз щелкал телефонный диск под его пальцами. Каждый раз он слышал в трубке тревожное: «Она не у нас. А что-то случилось?» – и вынужден был объяснять, рассказывать, заикаться, наматывая на палец пружинку шнура. Когда до вопроса «А что случилось?» дошла мать Тани, Огарев зашипел, приложив к аппарату сложенную в рупор ладонь, прокричал: «Извините, плохо слышно!» – и бросил трубку. Звонить было больше некому.

На репетиции Огарев и Сима не говорили о случившемся, пока Огарев наконец не понял: Сима не спал. Огарев махнул техникам:

– Спускай!

Сима приземлился на ковер.

– Всё на сегодня!

Они ни разу не прогнали номер целиком.

– Висишь как говно, – проворчал Огарев, когда Сима подошел ближе. – Замотался плохо, флажок смял. Давай переодевайся и домой!

Сима пожал плечами и пошел снимать карабин с троса. Замотался он и правда плохо, но флажок-то додержал, и шпагат был нормальный. Лебедка подвела, вышел с обрыва тяжело, но тут же не он виноват! Отец никогда так к нему не цеплялся раньше.

– Я сказал, переодевайся и домой! Ты не спал! Ты плюешь на работу, плюешь! Нельзя не спать и думать, что будешь работать чисто!

Рев Огарева толкнул Симу в спину, карабин, зазвенев, полетел на ковер и заглох. Отец ни разу в жизни на него не кричал. Ругался с техниками, с директором цирка даже, но с ним, своим сыном, всегда разговаривал тихим голосом. Мог ляпнуть грубость. Потом извинялся. Всё бывает в работе. Сима медленно поднял карабин с ковра, оглянулся, но Огарева уже не было у манежа.

Сима нашел отца в гримерке. Вопреки запретам (прямо над зеркалом висело изображение перечеркнутой сигареты), Огарев курил, не вставая с кресла.

– Сима. – В этот раз отец услышал сына, хотя дверь тот закрывал тихо и реквизит заталкивал в гримерку, стараясь не потревожить нервы Огарева. – Прости. Ты видел, как она уходила?

Отец шмыгнул носом, и Сима понял, что в руках у того не совсем обычная сигарета. Пахло в гримерке тоже иначе, Сима вдохнул и закашлялся. И где только успел достать? Последний раз Огарев срывался лишь раз – после смерти мамы. Сима подошел, вырвал из рук отца самокрутку, бросил на пол, втоптал ее в линолеум, прыгнул – эхо разнеслось по цирку, и Сима прыгнул еще раз, голые пятки щекотало и жгло. Самокрутка, расплющиваясь, запахла сильнее: сладковатый противный душок заполнил всю гримерку. Сима сжал зубы. Жаль, нельзя было не дышать совсем. Огарев смотрел на сына и ничего не говорил. Глаза его были непривычно красными и опухшими.

– Прощаю, – прошептал Сима и, чтобы не заплакать (он взрослый, он не может!), выбежал из гримерки.

Бежал он до дома в куртке поверх репетиционной одежды. Хотелось есть, и Сима прямо из прихожей, не снимая куртки, сразу двинулся к холодильнику. Там со вчерашнего дня стояла большая закрытая коробка без этикетки. Он достал коробку, раскрыл и замер. Одна розочка на торте помялась, и Сима решил, что теперь может доломать ее. Он обмакнул палец в крем. Облизнул. И только тогда заплакал.

Глава 3Индийский канат

Декабрь 1993 года

Саратов, Цирк имени братьев Никитиных


«Ябеда-корябеда-турецкий-барабан», – бормотала Оля всю дорогу до цирка, раскачиваясь в трамвае. Трамвай отвечал Оле на своем трамвайном – постукиваниями, позвякиваниями. Вторую часть дразнилки про «Влада-таракана» Оля не решилась озвучивать. Мальчики из ее класса добавили в дразнилку плохих слов, и Оля побоялась говорить такое в трамвае даже шепотом.

Утром Влад рассказал отцу, что она не помогла ему с домашним заданием. Отец посмотрел на нее так, что Оле захотелось сбежать в цирк навсегда и больше никогда домой не возвращаться.

Трамвай что-то пропыхтел и замер, сломался, не поехал дальше. Устал, разгневался, хлопнул всеми своими дверьми. Даже ему стало тошно – то ли от мороза, то ли от Олиной горечи. Выпустил Олю, толпу, горячо натопленный душный воздух, и вся эта податливая, будто творожная, завороженная метелью за окном и разморенная теплом людская масса неохотно выползла на улицу Чернышевского.

Оля вывалилась из трамвая и побежала. Успеть, успеть… Электронные часы на запястье показали без пятнадцати пять. Свернула на Серова, потом на Чапаева и только тогда перешла на шаг. С Волги город захлестывало ветром. Оле хотелось замотать лицо мохеровым шарфом (оставить одни глаза – так в детстве ее кутал папа), но шарф кололся и уже исколол голую шею под нелепой шарообразной курткой. А еще он был ее нелюбимого цвета – зеленого. Оля дернула шарф из-под куртки, вытянула его целиком, сбросила, втоптала в снег. Пусть померзнет. Пусть колют друг друга – мороз и шарф, а Оля попадет в цирк. Никто ее теперь не остановит: ни снег, ни шарф, ни папа, ни Влад, ни тем более Артёмка. Этот пусть вообще помолчит. Вечно ему все достается. «Младшим надо уступать», – передразнила Оля маму, замычала и показала воображаемому Артёмке язык. Показала она его и мемориальной табличке Героя Советского Союза со сложным именем.

– Вот же бесенок, а!

Оля обернулась. На другой стороне улицы маленькая бабушка в платочке и в валенках размахивала батоном хлеба.

– А ну кыш! Стыдоба! Распоясались!

Оля усмехнулась – зло, как умеют только подростки, сама знала, что злорадствует, – и, оставив в сугробе шарф (ну и что, что мамин, у нее их полно), поскакала дальше. Слез уже не было, а до здания цирка оставалось бежать всего ничего.


Огарев курил у служебного входа. Фасад цирка был обманчив и молчалив, ламбрекены и прожекторы на арене красочны до рвоты, мрамор в вестибюле чист, гладок, мертв. Задворки – вот что восхищало Огарева. Он выходил сюда и курить, и гулять, и дышать. На задворках цирка протекала совсем другая жизнь. Здесь из соседнего окна звучала такая музыка, о которой музыкальные эксцентрики могли только мечтать. Под музыку – тут же – крысы тащили из мусорки кусок побольше, дрожали усы, шуршали в такт лапки (вот-вот выйдут строем, вынесут на гладких спинках поломанного Щелкунчика!), и никакая дрессура была не нужна. Обшарпанные стены ближайших домов складывались в рисунок, и клоун Петька с мольбертом (на этот сезон у него был поставлен номер «Художества») мог лить бутафорские слезы сколько угодно – такой картины все равно бы не получилось. Тетка из подъезда напротив регулярно устраивала своему сыну-первокласснику такие репризы, что мужчины, проходящие мимо, ускоряли шаг. Огарев затянулся в последний раз и щелчком подбросил окурок. Тот описал идеальный полукруг и, медленно раскачиваясь на ветру, осел точно в центре урны.

– Шалишь, Огарев. – У одной из обшарпанных стен, расчленяя рисунок облупленной краски на сотни разрозненных частиц, стоял мальчик и тоже курил.

Голова мальчика была прострелена навылет – от одного виска и до другого. Мальчик с легкостью повторил жест Огарева, и его окурок тоже вначале повис в воздухе, а потом, медленно раскачиваясь, стал опускаться в урну.

Огарев отвернулся от мальчика и, намеренно не замечая его, как не замечают назойливых родственников, толкнул входную дверь. Та всплакнула расстроенной скрипкой. «Не впустит», – решил Огарев и завертелся в тамбуре служебного входа. Мальчик все еще был за его спиной, там, на улице. Их разделяла дверь.

– Пап, опять за свое?

Огарев стоял в коридоре цирка. Перед ним появился другой мальчик, постарше.

– Ты кто?

– Пап… – прошептал мальчик и щелкнул пальцами.

Огарев снова оказался на улице. В мусорке дымился окурок, возле обшарпанной стены не было никакого парня. Мимо проскочила девчонка в расстегнутой куртке и без шарфа. Наскоком она открыла дверь, и та закачалась туда-сюда, беспомощно скрипя. Огарев не побежал за девчонкой, хотя должен был. Он не стал ее догонять, вызывать охрану, искать ее родителей… Вместо этого он подошел к мусорке. Окурок самокрутки лежал точно по центру – среди пачек сигарет, банановых шкурок и фантиков. Поверх него лежал второй. Выкуренный ровно настолько же. Когда он успел достать второй? Пахло сладковато, пряно, и Огарев засунул руку в мусорку.

– Перед выходом не грех, – проворчал он, кряхтя. – Перед выходом еще немного можно…


В коридорах цирка Оля заблудилась. Подергала ручку двери с надписью «Грим», но та оказалась заперта. Представление началось, громыхнули трубы и барабаны, раздался голос шпрехшталмейстера. Оля поспешила дальше и нашла выход на арену. Коридор вывел ее к занавесу. Оля заглянула за него и замерла. По арене дефилировали женщины на каблуках, в шароварах, с перьями в волосах, красными точками над переносицей. За каждой бежала маленькая собачка. Женщины причудливо поворачивали головы – из стороны в сторону. Одна артистка прошла так близко, что задела пером занавес. Собачка зарычала, учуяв Олю, но женщина дернула поводок и продолжила идти вместе со всеми. Перья раскачивались, женщин в одинаковых костюмах было так много, что Оля не смогла бы их различить. Они едва не задевали друг друга плечами…

Кто-то положил Оле руку на плечо.

– Эй, ты кто? Не загораживай выход…

Оля сбросила руку и чуть не повалилась в складки занавеса. Перед ней стоял парень в белых брюках. Она не дала бы ему больше пятнадцати. Оля точно никогда не видела таких людей. Этот мальчик состоял из четко очерченных линий – из одних мускулов. Похожих, но только нарисованных мальчиков носила в блокноте ее двоюродная сестра и жаловалась маме, что они много пишут с натуры в этом дурацком училище, а еще – что она почему-то не спит ночами…

– Я Оля. А ты?

– Сима. Дай пройти. – И Сима осторожно отодвинул ее от занавеса, а потом вынырнул из-за кулисы на арену.

Пробежав сквозь толпу женщин с черными перьями, Сима зацепился рукой за канат в самом центре манежа и взлетел под купол. Женщины и перья стали покидать манеж, и Оля услышала, как лают друг на друга собаки в коридорах и как шипят на них хозяйки. Обычные люди без каблуков и без перьев шипели бы так же.