Он окинул взглядом цирк. Огромные хрустальные люстры освещали его купол, и при желании можно было рассмотреть картинки, на которых был изображён папа теперешнего Чинизелли. Облокотившись на малиновый бархат царской ложи, на борцов смотрела в лорнетку оголённая дама. «Не иначе — княгиня какая–нибудь», — подумал Никита. Он перевёл взгляд на свитскую ложу, задержался на знакомом офицере; пошарил глазами в ложах бельэтажа; и в партере, на обычном месте, отыскал Верзилина. Тот смотрел настороженно. Встретившись взглядом, они оба улыбнулись.
— Первый претендент на звание чемпиона мира, молодой… — объявлял арбитр… — Неоднократный чемпион мира, волжский матрос… Гордость нашего спорта…
Привычные слова скользили по поверхности сознания и не отвлекали от мыслей о Корде.
Борцы разошлись по раздевалкам, чтобы одеться и выйти — посмотреть на борьбу Алёка Корды и Омера де Бульона.
По зову арбитра француз легко выскочил на манеж. А Корда распахнул занавес, медленно, грузно неся свой живот, подошёл к барьеру.
Подождав, когда цирк затихнет, сказал отрывисто:
— Хочу разоблачить Сарафанникова!
Словно взорвалось что–то в цирке: раздался смех, хлопки, улюлюканье.
Корда угрюмо посмотрел на людей.
Арбитр гневно позвал его на манеж.
— Не кричи, — равнодушно сказал ему Корда. Переждал шум.
Какой–то человек во фраке метнулся к Чинизелли, затем подскочил к Корде.
Тот отмахнулся от него, как от мухи:
— Уйди, зараза.
— Ишь, как по–русски шпарит! Вот те и иностран!. — крикнул кто–то с галёрки.
Грянул оркестр.
Корда медленно, с трудом поднял голову на бычьей шее, погрозил кулаком.
Запахло скандалом. Многие из тех, кто ещё пять минут назад боготворил Сарафанникова, кричали:
— Дайте сказать! Шпарь! Чего жалеть их!
Никите было неловко, стыдно. Не за себя, он — честен, его разоблачать не в чем, а за товарищей, за борцов.
Омер де Бульон стоял в центре арены, видимо недоумевая, чего хочет противник.
Арбитр бросился в сторону Корды, вернулся обратно:
— Господа!..
— Молчи! — оборвал его Корда хриплым басом.
Оркестр замолк.
— Но при чём Сарафанников? Вы боретесь с Омер де Бульоном! — сжав виски ладонями, отчаянно крикнул арбитр.
— С Бульоном и бороться не хочу… А Сарафанникова ненавижу. Мальчишка, гордец… Монаха строит из себя, праведника, а хуже всех, сволочь… Удачник, маменькин сынок… воспитанный… Корчит из себя чемпиона, победителя Корды… А я и не Корда — пусть не радуется! Я Евстигней Пантюхин… Я одиннадцать лет назад боролся под именем Маркиза, тоже был удачником… Да избили меня… Я был в сумасшедшем доме… Вот справка…
Он запустил руку под трико, вытащил какие–то бумаги, скомкал их, швырнув зрителям.
Поднялся шум, но снова смолк, когда он начал говорить:
— Смотрите на мои портреты… Я был молодой и не носил усов… и живота этого не было… Изменился, но сила осталась… Я в монастырь ушёл, а оттуда меня один антрепренёр вытащил, и мы с ним по всему югу проехали… И деньги большие огребли… И нас Чинизелли выписал… Он всё знал… И обещал, что все под меня ложиться будут… Про Сарафанникова тогда никто и не знал… А он всех стал побеждать, и я стал не нужен: сборы делал он, а не я… Сначала с ним хотели договориться, но узнали, что он с писателем, а тот всё разоблачает в газетах… книгах. Говорить ничего нельзя — у них компания за правильный спорт… А тогда для сборов стали всем приказывать, чтоб ложились под Сарафанникова… Если не всем, так некоторым… А он не знал и радовался, белоручка… и всегда в форме и весел… и синяков нет, и кровоподтёков… Думает, честный, а сам хуже всех, сволочь… И я не лягу под него…
В это время четверо полицейских налетели на Корду сзади и, скрутив ему руки, повели за кулисы. Он вырывался, хрипел, брызгал слюной.
Арбитр взял брошенные Кордой бумажки, с недоумением рассматривал их. Пожимая плечами, передал их в судейский стол.
Поднятой рукой остановил шум.
— Господа! Действительно, справка из больницы для душевнобольных есть. Видите — он не в своём уме, и верить ни одному его слову нельзя. Он сам признался в этом. Здоровый человек не стал бы выступать против Сарафанникова, выходя для встречи с другим борцом. Конечно, он сумасшедший. А как боролся Сарафанников — вы видели сами, и никто никогда не поверит, чтобы под него надо было ложиться по уговору… — он сделал паузу. — Господа! Чемпион мира Омер де Бульон ждёт себе пару! Господа! Мы предоставляем право любому борцу или желающему из публики сделать ему вызов!
Корда хрипел, порывался вернуться на арену, ловил рукой бархатный занавес. Полицейские падали, висли на нём, утирали расшибленные носы.
37
— Ефим! Это неслыханно! Это позор! Что подумают о нас?! Надо писать опровержение!
Верзилин закусил нижнюю губу — думал.
— Вы правы, Валерьян Павлович, и я рад, что вы вернулись к своим прежним взглядам.
— Да что там вспоминать нашу ссору. Мы жизнь свою на то кладём, чтобы отстоять правду.
Рита смотрела расширенными глазами, переводила взгляд с одного на другого. Удивлённо спросила:
— Это что же? Значит, ты незаслуженно хвалил Никиту?
— Отстань, — отмахнулся от жены Коверзнев.
Он вскочил, дёрнул себя за бант — задыхался. Пошёл, шагая через ноги сидящих, расталкивая тех, кто поднялся.
Никиты в раздевалке не было, видимо ушёл домой. Борцы сидели нахмуренные; кое–кто уже был в пальто. Скандал мог сорвать сборы в цирке, а это значило, что они останутся без денег.
— Ты того, Валерьян Павлович… — сказал старый Луи Телье, глядя на него маленькими глазками. — Никита, конечно, ни при чём… С Бульоном боролся «бур»… и с Кордой тоже… А тут уж так вышло… бесполезно нам сопротивляться… Себя жалели… Конечно, не все из нас и знали об этом… Однако ставка у антрепризы на Никиту была… когда он ещё появился… Новое имя всегда сбор делает…
— Конечно, что мне с Никитой «бур» бороться — он мне рёбра переломает. Медведь! — сказал Аррюкиль. — Мне арбитр приказал ложиться, я и лёг. Мне же легче.
— Себя берегли, — пояснил Тимоша Медведев.
— Цирк есть цирк. Для публики, — вздохнул Телье. — Конечно, мы понимаем твоё желание… чтоб без подделок.
Коверзнев сел на край стола, слушал угрюмо, качал ногой. Полез в карман, достал трубку, закурил.
Картина выяснилась неприглядная. Было обидно до слёз, что его провели, как мальчишку.
Борцы говорили, поглядывая на дверь, боясь арбитра.
— Под Никиту не обидно лечь, а вот когда заставляют…
— О Корде мы вообще не знали. Раздевался в отдельной раздевалке, говорил мало…
— Я Маркиза знал. Ещё в Казани на выставке с ним боролся. Только это не он, по–моему…
— Судьба наша такая… Вот только, чтоб не обидно… Поддубный, Збышко, Никита, конечно… Нам тоже свои рёбра жалко…
— Опять же зрители… Им подавай интерес…
Злость закипела в груди Коверзнева. Но — молчал. Курил. Покачивал ногой.
Выслушав всё, пошёл в участок.
Пришлось дать взятку, чтобы пустили к Корде. Тот встретил его злорадным смехом:
— Что, господин писатель? Промашку дал?
— Дал, — сказал Коверзнев. Так же, как в цирке, он уселся на конторку, качал ногой. Воротник пальто поднят, шляпа надвинута на глаза, в зубах трубка.
— Ну, и как? Больно радостно, что твой Сарафан победил Евстигнея Пантюхина?
— Представь — радостно. Став Пантюхиным, ты Кордину силу не потерял?
— Чего? — растерялся борец.
— Пф–пф–пф. Силу.
— Силу? А‑а… нет.
— Пф–пф.
— Ну?
Коверзнев усмехнулся, не объяснил.
Борец насупился.
Докурив трубку, выбив её о ломаную чугунную пепельницу, Коверзнев спросил:
— Ты мне скажи: зачем ты это сделал? Всё потерял и ничего не выиграл.
Опять волосатые ноздри борца стали раздуваться, шея налилась кровью.
— Сволочи вы все! Чистюли! Честно хотите жить! Ненавижу!
— Дурак, — спокойно сказал Коверзнев.
— Ты!.. — задохнулся борец. — Я тебя… одним пальцем…
Коверзнев спрыгнул со стола и ударил перчатками по красной морде борца…
Статью он написал прямо в редакции. Это для него было парой пустяков. Он писал о том, что в угоду публике совершаются сделки между борцами, антреприза помыкает ими, как рабами, и даже самый солидный цирк Чинизелли, который мог бы гордиться тем, что несколько лет назад провёл первые в России мировые чемпионаты, скатился до подобных инсценировок, пытаясь замешать в это дело настоящих честных борцов — гордость русского спорта.
Когда статья была отправлена в набор, а копии её отданы репортёрам других газет, Коверзнев направился в цирк и попросил доложить господину Чинизелли, что хочет его видеть. Лакей сказал, что «господин директор» приказал его не принимать, а Коверзнев с усмешкой вырвал листок из блокнота и написал, что жалеет об их знакомстве и, как честный человек, не может хранить подарок от обманщика. Он положил записку в золотой портсигар и попросил лакея то и другое передать господину Чинизелли.
Наутро весь Петербург обсуждал статью Коверзнева, а через день в газетах появилось опровержение, в котором была сфотографирована справка, выданная Пантюхину психиатрической лечебницей. «Ясно, — говорилось в опровержении, — что ни одному слову сумасшедшего верить нельзя; господин же Коверзнев попался на удочку, и напрасно он становится в позу защитника Сарафанникова — талантливый молодой борец, выпестованный в нашем чемпионате, в этом не нуждается». Опровержение было подписано группой лучших борцов чемпионата.
Однако опровержение не помогло — цирк перестали посещать.
Прочитав газету, Коверзнев сразу же написал ответ, в котором доказывал, что этим подписям верить нельзя — они поставлены без ведома борцов — и что вообще всё это грубая, ложь и инсинуация. Но редактор не взял у него материал, вежливо сказав, что он считает спор оконченным и больше не намерен к нему возвращаться.
— Да, но… — заикнулся было Коверзнев, но, встретившись с его вежливо–холодным взглядом, всё понял. Тогда он извинился, медленно спрятал листочки в карман, медленно вышел из кабинета, медленно спустился по лестнице. Оглянувшись по сторонам и не заметив никого из знакомых, он бросился