Цирк "Гладиатор" — страница 64 из 81

Толпа неистовствует.

Новый взмах, бык бросается на ненавистный ему красный цвет, и снова его рога врезаются в декорацию. Сверху с грохотом сыплются доски, обрывки холста, раздаётся звон стекла, над сценой поднимается облако пыли.

Толпа кричит, топает ногами.

Желая спасти остатки декораций, Никита отводит животное в сторону взмахом плаща.

Зверь останавливается, упирается взглядом в толпу, ревёт; с морды его падают хлопья пены.

«Так дольше не может продолжаться», — думает Никита, снова привлекает внимание быка и неожиданно хватает его за рога, сгибает ему шею. Но бык, под смех пятитысячной толпы, отбрасывает его в сторону. Это выводит Никиту из себя, он забывает об опасности, идёт с открытой грудью навстречу животному и снова оказывается на полу.

Он наступает снова и снова, и от одного из ударов перелетает через барьер. Раздаются истеричные крики женщин, смех мужчин.

Никита зло смотрит на них, тяжело забирается на сцену. Один раз ему кажется, что победа близка, ему уже чудится хруст бычьих позвонков, но опять оказывается далеко отброшенным.

И вдруг ему впервые приходит мысль, что это — не спорт! Разве на звере нужно показывать силу и мужество? Хоть бы, как в Липканах, вмешались жандармы. Ведь эта схватка почище липканской — бык свободен, не на цепях и уже знает, чего от него хотят…

Никита снова бросается на быка, ломает его шею, выгибает морду, но всё бесполезно.

Толпа грозно кричит, раздаются позорные для спортсмена реплики. Но разве он может ждать чего–нибудь другого от мясников с Охотного ряда и завсегдатаев московских трактиров? Злость наполняет Никиту, он готов победить хотя бы ценой своей жизни, но снова и снова летит на грубые доски сцены и чувствует, как иссякают его силы.

Но — чёрт возьми! — и зверь ведь должен устать не меньше! Ещё одно усилие! Никита становится на колено, пригибает ненавистную морду всё ниже и ниже, бык склоняется, стонет, кровь течёт из его ноздрей, и вдруг падает — медленно, тяжело.

Люди замерли. А через мгновение шквал аплодисментов обрушился на Никиту. На сцену лезут люди, хватают его на руки, поднимают над головой, начинают качать.

Раздаются крики: «Браво!»

От этих криков слёзы выступили на глазах Никиты, он пожимал протянутые руки, кланялся, благодарил.

Сопровождаемый толпой, пошёл к Александрову.

Гнев и ненависть поднялись у него в груди. Он задыхался:

— Из–за вашей жадности я чуть не погиб… Мы же договорились, что быка сменят…

Сдвинув цилиндр на затылок, раскачивая богато украшенную монограммами трость, Александров произнёс:

— Позвольте? Кто вам сказал, что мы обещали менять быка? А? Этак себе бы дороже вышел аттракцион.

Никита растерялся от этой наглости, сказал неуверенно:

— Мы же договор подписали…

— Вот именно. Но откуда вы взяли, что в договоре есть такой нелепый пункт?

Никита достал свой договор — действительно, никаких оговорок там не было. Напряжённо соображая, как же это могло случиться, сказал, насупившись:

— Давайте мне деньги. Не желаю я у вас больше выступать… Обманщики вы…

— Помилуйте, мой дорогой! Какие деньги? Раз вы отказываетесь выступать до конца, это вы должны платить неустойку.

— Вы же меня обманули… с быком–то… Я бы не стал просить, да в гостинице задолжал… Заплатите, что положено за сегодняшнюю борьбу, и я уеду из Москвы… Не проживу я здесь… Тут всё у вас обман да искплуатация…

— Вы что, молодой человек? Хотите к мировому, что ли? Неустойку–то вы должны платить…

Пришедшие с Никитой люди хмуро глядели на Александрова, один из них сказал:

— Обманывать не годится. Этого бог не простит.

Другой поддержал:

— Человек жизнью рисковал.

— А вам какое дело? Как вы сюда попали? Полицию прикажете позвать? Прошу освободить помещение… Позовите пристава! — крикнул Александров служителю.

Никита, не глядя на него, сказал горько:

— Чего с ним, с буржуем, говорить. Он лучше задавится, да не отдаст. Пошли отсюда.

Он накинул пальто и, не застёгивая его, вышел.

Народ встретил его приветственным гулом.

— Братцы! Обманули человека, не заплатили денег, а он шкурой своей рисковал… У него за фатеру платить нечем! — объяснял вышедший с Никитой парень в суконной фуражке.

Все взволновались, зашумели. Какой–то мужчина в синих очках, в потёртом пальто с плюшевым воротником, выслушав рассказ, предложил:

— Господа! Господа! Мы обязаны собрать деньги господину Сарафанникову. Нельзя же человека оставлять в беде. Все мы видели, чего ему стоила эта победа…

— Да не надо совсем этого, — смутился Никита.

— Господа! Кто желает помочь? Кто сколько может… Давайте только организованно.

Парень снял суконную фуражку:

— Давайте сюда!

Никите хотелось выхватить фуражку из его рук, нахлобучить на его голову, сказать, что он не умрёт без этих денег, но он стоял и, как казалось ему, глупо улыбался. К счастью, над манежем выключили свет, что вызвало новый поток брани в адрес Александрова. Потом всё успокоились, и над толпой только раздавались возгласы:

— Рубль даю!

— Эх, была не была, одново живём! Бери трёшку!

— Да зачем так? Зачем? — приговаривал растроганный до слёз Никита, дёргая парня с шапкой за полу, но тот отмахивался, посмеивался. А через некоторое время воскликнул:

— Стой, хватит. Считал я; лишнего тоже ни к чему.

Народ не расходился, раздавались шутки, смех. Парень долго пересчитывал деньги, потом скомкал их, стал совать в Никитины карманы.

— Бери, на двадцать один рубль лишка собрали. Двести семьдесят один карбованец! Промахнулся я малось.

— Зачем, зачем столько? — растерянно говорил Никита. — Я и с Александрова бы больше полсотни не взял…

— Держи, выпьешь за наше здоровье.

— Да непьющий я… Борец… Нельзя мне…

— Ничего, для ради такого случая можно… А то нас пригласи… Да шутю, шутю я.

Толпа редела, люди расходились в разные стороны; наконец Никита остался один, спустился к реке, опёрся на решётку, но ничего не видел — слёзы стояли в глазах. Думал: «Вот бы рассказать об этом Донату с Локотковым… Всё–таки — люди хорошие… И их больше, чем плохих…»

53

Весна 1914 года в Петербурге представлялась Коверзневу пиром во время чумы. Всё, что происходило за стенами его квартиры, было страшно, и он старался не выпускать Нину из дому — хотел уберечь её от этих ужасов. Люди того круга, в котором он вращался последние два года, с неистовством одержимых стремились не думать о надвигающейся катастрофе. Одни сломя голову бросались в биржевые комбинации, чтобы вечером повеситься на подтяжках, привязанных к спинке кровати. Стремительные авто увозили других к роскошным женщинам, любовь с которыми кончалась спринцеванием или ледяной водой Фонтанки. Опиум и карты увеличивали число самоубийц. Предсмертные проклятия и сухие щелчки выстрелов заглушались больными звуками танго, и те, кто ещё не нашёл своего конца, в исступлении обнимали худые обнажённые спины женщин под плач скрипок и завывание флейт. Приближение конца чувствовалось во всём. Его воспевали поэты и художники, напоминая со страниц ярких журналов о том, что выхода нет.

На чемпионат в цирк «Гладиатор» люди приезжали не за тем, чтобы любоваться красотой человеческого тела и силой, — их привлекали гипертрофированные мышцы, синяя татуировка, кровь, идущая из горла во время двойного нельсона, и смерть от перелома позвоночника.

Коверзнев всё меньше и меньше времени отдавал цирку. Передав свисток своему помощнику, он уезжал домой, брал на руки Мишутку, ходил с ним по анфиладе комнат, чувствуя на себе благодарный взгляд Нины.

Днём он сидел в библиотеке, писал. С тоской видел, что его рассказы и очерки перестают нравиться публике — в них уже не хватало остроты. Он поднимался, шагал из угла в угол, думал зло: «Вам бы, наверное, понравилось, если бы я главным героем нового рассказа сделал осведомителя из охранки — Татуированного».

Нина робко стучалась в дверь — приносила кофе. Сердясь на то, что она помешала ему думать, он надувался.

Однажды он в раздражении даже крикнул на Нину, а увидев в её глазах слёзы, бросился к ней, стал успокаивать, уговорил ехать в театр.

Последний раз Нина была в опере год назад и сейчас сидела, устало поставив острые локти на бархатный барьер ложи, удивлённо глядя на сцену. А там мужчина и женщина, наречённые по–библейски Авелем и Адой, заламывая руки, объяснялись друг другу в любви под мрачную музыку Вейнгартнера; Ева соблазняла их отца — Адама, за что изгонялась со всем его семейством из рая; её сын Каин силою принуждал Аду отдаться ему и выдворял своего братца по отцу в чужие страны, а когда тот находил там новый рай и возвращался за своими сородичами, чтобы призвать их к блаженству на новом месте, Каин в бешенстве убивал его… И вместе с Авелем гибла мечта о новом, светлом рае для человечества…

Ругая себя за то, что выбрал отвратительнейшую оперу, которую ни в коем случае нельзя было показывать Нине, Коверзнев косился на неё, вздыхал.

Она хмуро молчала.

И только дома, намного позже, сказала:

— Это страшно, когда люди внушают друг другу, что в мире нет ничего, кроме смерти…

Кутаясь в платок, добавила:

— И твой чемпионат — это гнилая пена того, против чего вы так боролись с Ефимом.

Имя Верзилина было произнесено в этих стенах чуть ли не в первый раз.

Коверзнев промолчал. Подумал: «Как я ни стараюсь уберечь её от того, что происходит, она видит всё… Ефим да Никита — вот для неё настоящие люди. А меня она и в грош не ставит».

А она, словно угадав его мысли, сказала:

— Был бы здесь Никита — мне было бы гораздо легче… Гораздо легче…

Коверзнев опять начал лихорадочно листать газеты, запрашивать знакомых арбитров. Но Никиты не было. И вдруг однажды, просматривая отчёт о чемпионате в цирке Саламонского, он обратил внимание на борца Уланова, который в трёх схватках подряд уложил своих противников знаменитым Никитиным грифом. Коверзнев насторожился, и когда в четвёртой схватке Уланов добился победы при помощи грифа над самим Шемякиным, дал телеграмму: «Срочно расшифруйте псевдоним Уланова». На другой день пришёл ответ: «Кланяйтесь Нине Георгиевне жму руку Сарафанников».