Только позже, проведя в Париже полмесяца, он свыкся со всем этим и полюбил и Оперу, и Гранд — Отель и отель Скриба, и улицу Риволи, и Елисейский дворец, и все памятники — от Лувра до площади Конкорд, на которой был расположен отель «Крильон».
Как и в Мадриде, он и здесь был надолго предоставлен самому себе. В трамваях, омнибусах и в поездах метрополитена он исколесил весь Париж, с Монмартра любовался видом раскинувшегося внизу города, пронзённого металлической иглой Тур — Эйфеля, в кабачках Обервилье или Сен — Дени тянул вермут–кассис и вместе с рабочими ел спаржу. Ему нравилась непринуждённость парижских «бистро» — толпящиеся у «цинка» люди в кепи и котелках, деловитый хозяин в цветных подтяжках, бегающие гарсоны, шахматы, карты и домино на стеклянных столиках, рядом с рюмками всех цветов и хрупкими стаканами, сухие выстрелы бильярдных шаров, запах мыла, чеснока и кофе. Выбрав из горсти золотых луидоров, щедро данных ему Коверзневым, один, он звонко бросал его на мраморную столешницу и, получив сдачу, выходил на улицу. Иногда ступеньки, ведущие в метрополитен, были почти незаметны, и он долго бродил в их поисках. Потом ехал в центр, сидел на чугунной скамье бульвара под каштанами. Перед глазами гарцевали разряженные всадники, катились экипажи с лакеями на запятках; в экипажах важно восседали красавицы с холёными собачками на руках.
Вечером Никита встречался с Коверзневым, тот всё время был так возбуждён, что напоминал чем–то пьяного. Сжав зубы, импресарио упрямо твердил:
— Ничего, Никита, и Париж будет у наших ног!
Он говорил, что нет на земном шаре города лучше Парижа, что вот где надо жить тому, кто имеет размах. Никита не возражал ему, а сам думал, что для него лично нет ничего милее Петербурга. Здесь, на чужбине, за эти полтора месяца путешествия он понял, что для человека нет ничего дороже своей родины.
Однажды Коверзнев пришёл повеселевший. Хлопнув Никиту по широкому плечу, сказал:
— Благодари бога! Скоро всё разрешится положительно… Но и хлебнул же я горя с этими хлопотами!.. Эти несчастные французы выкопали какой–то закон Граммона, по которому не разрешается убивать зверей… Общество покровительства животных вопль подняло… Говорю, что мы не матадоры, — ничего не слушают…
Глядя на сиреневый закат, на фоне которого возвышались величественные башни Трокадеро, он достал трубку, раскурил сё. Откинувшись, выпустил изо рта струю дыма. Заговорил:
— Ещё во времена Всемирной выставки здесь был построен специальный цирк для корриды, однако и тогда был скандал — быков не разрешали убивать… Всё делалось по правилам, только удар был фиктивным… — Он затянулся несколько раз, продолжал: — Вот я и напомнил им об этом и объяснил, что мы как раз не убиваем быка, а кладём…
Он ткнул трубкой по направлению к Трокадеро, сказал:
— Вон Булонский лес. Это недалеко от выставки. Цирк — там.
Никита смотрел на широкое пространство, начинавшееся от самого берега Сены, украшенное цветущими газонами, фонтанами и бассейном, на широченную каменную лестницу, построенную в классическом стиле, на площадь Трокадеро. Приятно зазудели ладони, он представил, как кладёт быка на песок пласы и тысячи парижан приветствуют его ловкость и силу. Потом он вспомнил родной Петербург и спросил Коверзнева:
— А когда домой поедем, Валерьян Палыч?
Импресарио свистнул:
— Фю–фю… Покорим Париж — раз… Мексику — два… Эквадор — три… Да что там говорить, Никита! У нас с тобой дела — непочатый край!.. Мы должны прогреметь на весь мир?
«Он говорит так, словно сам с быками борется, — сердито подумал Никита. — До меня ему и дела нет». И хотя ему хотелось прославиться и в Париже, возразил из чувства противоречия:
— Вы больно уж долго собираетесь ездить. Этак и до зимы домой не попадём.
— Эх, Никита, — произнёс Коверзнев, — да разве тебе не хочется мир посмотреть?.. Видел ли бы ты столько всего, сидя дома? Посмотри, чего стоит один мост, на котором мы находимся! Это же ведь целая площадь, а не мост! Запомни — Иенский… И славу ты, что ли, не любишь? Неужели ты не хочешь, чтобы тебя снова изобразили на обложке, а журнал переиздали во Франции? А?
Освободившись от хлопот, Коверзнев стал водить Никиту по театрам и музеям. У него оказалась здесь целая куча знакомых. Какой–то русский художник, друг Безака, устроил обед в честь Никиты, на котором Коверзнев хвастался «испанским номером» «Гладиатора». Художник, в свою очередь, показал им на другой день свои декорации к «Смерти Лебедя» Сен — Санса; вечером они видели балет «Лада» Римского — Корсакова, и Коверзнев восхищённо ахал, тыкал Никиту в бок, кивал на сцену, где танцевали Анна Павлова, Карсавина и Нижинский. С удивлением и гордостью Никита смотрел на исступлённо аплодирующих парижан: «А всё–таки талантлив наш народ!» Он вспомнил корриды на пласах Испании и решил: «Нет, прав Валерьян Павлович! Надо ехать в эту самую Мексику — прославлять нашу родину». После русского театра не хотелось ничего видеть, и он против желания шёл с Коверзневым в музей; на набережной расположились букинисты с трубками в зубах; на реке стояли барки с камнем; впереди раскинулась площадь Карусели и перед ней — Лувр. К своему удивлению, Никита встретил знакомых: ещё на Динабургской у Коверзнева он видел статуэтку «Рабы» Микеланджело, а у Нины Джимухадзе, на Измайловском, — Венеру Милосскую. Встреча с ними напоминала встречу со старыми друзьями.
— Смотри, запоминай, — горячо шептал Коверзнев, — это всё настоящее искусство.
Таская его из зала в зал, он говорил, захлёбываясь:
— Потрясающе… Настоящее искусство тем и отличается от имитации, что в нём чувствуется огромная любовь к человеку…
Когда уже спускались по лестнице, Никита, глядя на фрески Ботичелли, спросил осторожно у Коверзнева:
— Валерьян Павлович, а вам нравятся картины Леонида Арнольдовича?
Коверзнев, набивая трубку, сказал задумчиво:
— Видишь ли, у него очень сложный путь. То, что он делал раньше, мне нравилось больше, — и, оглянувшись, словно посмотрев, нет ли рядом художника, заявил:
— Если честно признаться, то, что он делает сейчас, мне совсем не нравится.
Думая о словах своего импресарио, сказанных в Лувре, Никита пожалел, что так мало ходил по музеям в Петербурге и совсем не ходил в Москве. Зато здесь сейчас он не отставал от Коверзнева ни на шаг.
Коверзнев загрустил, и когда Никита спросил его о причине грусти, ничего не ответил. Видимо, дела с арендой цирка в Булонском лесу подвигались туго. Иногда он часами лежал в номере, что никак не вязалось с его характером. Вдруг, в середине июля, вернувшись с телеграфа, куда он часто ходил для переговоров с Джан — Темировым, он хлопнул Никиту по плечу, приказал одеваться. Они пообедали в дорогом ресторане «Максим», и Коверзнев заставил Никиту выпить шампанского. Подняв бокал, сказал многозначительно:
— За Нину.
Часом позже, сидя в Люксембургском саду перед фонтаном Медичи, сообщил:
— Наконец–то от Нины письмо пришло… Тебе кланяется, поздравляет… Ждёт домой с победой… Сын у неё уже большущий. Обещает сфотографировать и послать карточку.
Вздохнув, Никита подумал: «Эх, был бы жив Ефим Николаевич… Вот бы уж он порадовался моим успехам». Но в глубине души зашевелилась беспокойная мысль, что Верзилин вряд ли бы одобрил борьбу с быками. Эту мысль Никита постарался заглушить.
А Коверзнев сказал мечтательно:
— На днях пойдёшь смотреть быков. Скоро всё разрешится в нашу пользу… Но и пришлось же мне кое–кому заплатить… Ничего, Джан — Темиров только останется от этого в выгоде.
Никита молчал, смотрел на струящуюся воду фонтана, на бассейн, на зелёные деревья, пронизанные солнцем, на широкую лестницу дворца, на статуи королей… Дети играли в песке, сидели женщины на складных стульях — вязали, рассматривали журналы; на землю падала тень от высокой чугунной ограды.
— …Выпустим «французский номер» «Гладиатора», — продолжал мечтать Коверзнев. — Переиздадим здесь, пошлём Нине. Эх, Никита, стоит всё–таки жить на свете!
Он опять захлопотал, опять оставлял Никиту одного, где–то подолгу пропадал и однажды, потирая руки, сообщил:
— Едем смотреть быков и знакомиться с цирком.
Развернув красочные афиши, спросил хвастливо:
— Хороши?
Но на другое утро газетчики принесли страшное сообщение. Коверзнев, без куртки, без банта, выскочил на дубовую лестницу, выхватил у портье газету. Схватившись за горло, задыхаясь, прохрипел:
— Никита!.. Война!..
С ужасом переводил заголовки:
— «Германия объявила войну России»… «Франция остаётся верной своим союзническим обязательствам»… «Всеобщая мобилизация в Париже».
Город наполнился солдатами в голубых шинелях и красных штанах. Под звуки «Марсельезы» по бульварам проезжали закованные в кирасы кавалеристы в золотых касках с чёрным хвостом из конского волоса. Развевались трёхцветные флаги. На панелях толпился народ, женщины, бросающие цветы под копыта коней… Закрылись рестораны… Для армии были отобраны частные автомобили… На Эйфелевой башне установили пулемёты… Замаскировали все окна.
Никита целыми днями не видел Коверзнева, тот торчал на телеграфе — ждал инструкций от Джан — Темирова, собирался идти репортёром на французский фронт. Никита толкался среди посерьёзневших парижан, в его голове вертелась упорная, не дающая покоя мысль: «Что делать?..»
Если бы был жив Верзилин, он бы посоветовал…
«Что делать? Ведь Сербия и Черногория — это маленькие беззащитные страны… А Бельгия?.. Это всё равно, что я бы подошёл и схватил за горло вон того хлюпика… В Польше уже льётся кровь… Что делать?..»
Прибегал Коверзнев, на ходу уничтожая обед, рассказывал:
— Плеханов призывает выступить против Германии, — и объяснял, кто такой Плеханов.
В другой раз сообщал:.
— Был в Русском посольстве. Огромная очередь — все вступают в армию: и отдыхающие баре и эмигранты–революционеры…
Опять убегал, оставляя Никиту одного.
Однажды Коверзнев швырнул петербургскую газету: