Цирк "Гладиатор" — страница 79 из 81

Он сжимал кулак с такой силой, что белели суставы пальцев, брызгал слюной.

Нина смотрела на мёртво повисшую на чёрной косынке руку, на четыре георгиевские креста, на погоны с двумя звёздочками и одним просветом, боялась возражать. Но не удержавшись, сказала:

— Ты говоришь: война? Но ведь народ уж не в силах её больше терпеть. Вон послушал бы ты Машу — она бы тебе выложила всё, что слышит в очередях… Смерть, смерть кругом… Нет, Валерьян, это не может продолжаться вечно… Может, это и в крови мужчин, но вы подумайте о нас, женщинах. Ведь у нас убивают мужей и сыновей, Валерьян.

Коверзнев встал, стараясь сдержать себя, налил бокал красного вина, выпил. Снова разжёг свою трубочку.

Когда отправлялись спать, он положил руку на плечо Нине, притянул к себе.

Она осторожно выскользнула, медленно покачала головой:

— Нет… нет…

С утра он побежал в Союз георгиевских кавалеров. Пришёл голодный, возбуждённый. Бросил «Вечернее время», «Биржевку» и ещё с десяток газет, сказал:

— Читай.

Поев, долго играл с Мишуткой на арене, учил его бороться, перевёртывался на спину, ронял мальчика на себя, дрыгал ногами, вызывая его торжествующие крики.

Мишутка привязался к нему, целыми днями ждал, когда придёт «папа».

Коверзнев приходил раскрасневшийся от мороза, шумный. Мальчишка бросался к нему, просился на руки, тёрся о мягкую бородку. Глядя на них, Нина в сотый раз думала: «Он будет чудесным отцом…» Но всё–таки ревновала.

Качая её сына на ноге, Коверзнев выкладывал новости:

— Знаешь, как Андронников сделал себе карьеру? Подкупил рассыльных «Правительственного вестника», и по дороге в типографию они завозят ему материал. Он просматривает награды, звонит какому–нибудь сановнику: «С радостью сообщаю, что мои хлопоты не пропали даром: государь подписал указ — завтра читайте в «Вестнике»…

В другой раз, набивая здоровой рукой трубку, сообщил взволнованно:

— Достал потрясающую телеграмму! Слушай, читаю в орфографии Распутина: «Миленький папа и мама! Вот бес–то силу берёт окояный. А дума ему служит; там много люцинеров и жидов. А им что? Скорее бы божьего по мазенника долой. И Гучков господин их прохвост — клевещет, смуту делает. Запросы. Папа! Дума твоя, что хошь, то и делай. Какеи там запросы о Григории. Это шалость бесовская. Прикажи. Не какех запросов не надо, Григорий». Каково? «Дума твоя, что хошь, то и делай»… Одевайся, едем в Думу — там отхлещут сегодня царских приспешников по щекам.

Они ехали в Таврический дворец. Нина удивлялась — давно не видела такого общества. Глядя на блещущие тёмно–коричневым лаком трибуны, слушала:

— Наши святые воины совершают чудеса. Мы терпели временные неудачи, но побеждены были не войска, а дальний тыл. Тыл не поспевает за армией, лишает её оружия и снарядов. Чиновники тыла погрязли в злоупотреблениях. Вы грозите им военным судом? Полноте — это сказки, страшные для детей младшего возраста. На кого накинете вы петлю? На сцепщика поездов, на конторщика? В бытность мою на фронте я слышал рассказ о том, как солдат, желая избавиться от службы, отрубил себе три пальца и сказал: отстрелили. Пальцы нашли, а солдата уличили. На войне суд беспощаден — привязали к столбу и расстреляли. А скажите, не слыхали вы про изменника, который предал первоклассную крепость Ковно, лишил отечество целых дивизий, отдал врагу артиллерию и склады снарядов? Генерал Григорьев. Для него страшен оказался военный суд? Конечная судьба — беспечальная жизнь, как для Стесселя и Небогатова. А тот злодей, который обманул всех нас лживыми уверениями, кажущейся готовностью к страшной войне, который тем сорвал с чела армии её лавровые венки и растоптал их в грязи лихоимства и предательства, который грудью встал между карающим мечом закона и изменником Мясоедовым? Куда же бросаете вы мёртвую петлю? Туда, вниз. Нет, поднимите её выше, выше, доведите её до уровня вам равных. Ведь тот министр головой ручался за Мясоедова: Мясоедов повешен, где же голова поручителя? На плечах, украшенных вензелями!..

Коверзнев наклонялся к Нине, шептал:

— Слышишь? Погоди, они доберутся и до военного министра. Все — в крепкий кулак! И — по немцам! Тогда уж мы ударим!..

Она думала: «Это одни разговоры. Разве изменишь что–нибудь, если повесишь одного Сухомлинова? Сколько ещё таких останется». Но Коверзневу не возражала.

А он, возвращаясь из Союза георгиевских кавалеров, скидывая шинель на руки Маше, говорил возбуждённо из коридора:

— Читала? Брусилов–то мой прёт и прёт! Австрийцы сдаются пачками!

Подвигая тарелку, играя над ней перечницей, хвастался:

— Англичане в Месопотамии и под Константинополем задают драпу, французы, отвоевав два метра на реке Изер, трубят на весь мир о победе… А мы заняли Эрзерум, рвёмся к Вене!.. Нет, нечего отсиживаться в тылу — надо на фронт.

Жуя мясо, морщась от горчицы, он сгибал и разгибал пальцы раненой руки.

По опыту Верзилина Коверзнев занимался каждое утро гантелями, пытался поднимать пудовую гирю. Нина с испугом видела, как гиря вырывалась из больной руки, падала на стружку, прикрытую ковром.

— Мишутка, уйди! Не видишь, папа может зашибить тебя!

Мальчик подходил, косолапя, к вдавившейся в податливый пол гире, пытался её поставить прямо, пыхтел, сердился.

Коверзнев подхватывал его на руки, целовал, кружил по залу.

Не задумываясь над тем, что путь к сердцу женщины лежит через её ребёнка, Коверзнев своей любовью к Мишутке покорил Нину.

Однажды, прощаясь перед сном, она не выскользнула из его рук, прижалась к груди. Опустив глаза, сказала:

— Можешь остаться.

С этого дня он стал ещё более предупредителен и нежен. А Нина, лёжа рядом с ним, думала всю ночь напролёт, что скоро опять со страхом и надеждой будет ждать его писем.

Он уехал в действующую армию вскоре после нашумевшего ареста Сухомлинова.

В июле пришли вести о страшной бойне на Стоходе, Нина ходила по комнатам, заламывая руки, — от Коверзнева давно не было писем.

Потом пришла телеграмма: «Жив здоров целую Мишутку маму». Счастливая, она плакала, закрывшись в спальне, пыталась молиться:

— Господи, ты справедливый и всемогущий… Помни, что он у нас один…

Маша, не обращая внимания на её слёзы, бубнила за дверью:

— Молока не достала. Нечем Мишку кормить… Хлеба скоро не будет… Продали бы, барыня, картинки–то — и хозяин говорил… С деньгами всего купить можно…

В городе говорили об отставке Штюрмера, о том, что Милюков публично обвинил царицу в измене…

Однажды ночью солдаты стреляли вдоль Невского… Бастовали фабрики и заводы…

Слухи о революции становились всё упорнее и упорнее…

62

Ещё перед войной один бойкий журналист писал, что на чугунолитейном заводе Алсуфьева люди работают в таких же условиях, в каких работали рабы в древнем Египте. Вряд ли война что–нибудь изменила.

До изнеможения меся голыми ногами землю, Дуся подбадривала себя тем, что многим женщинам приходится ещё тяжелее: шишельницы ходили с обожжёнными руками и выгоревшими бровями, а мездрильщицы с соседней кожевенной фабрики напоминали покойниц…

Не сразу жизнь её привела к Алсуфьеву. Дуся никак не могла поверить, что Иван сбежал от неё в дороге. Она была уверена, что он отстал на какой–нибудь станции. И поэтому, приехав в Петербург, она целыми сутками встречала поезда, надеясь найти его среди приезжающих. Где, как не на вокзале, он мог её разыскивать, думала она, и с радостью ухватилась за предложение мыть вокзальную уборную — это давало ей возможность быть всё время на станции. Но поезда приходили один за другим, а Ивана не было. Ей всё труднее и труднее становилось нагибаться. Наступала осень, Дуся не видела выхода. Стараясь скопить хоть какие–нибудь копейки, она рылась в поисках объедков в мусорных ящиках… Если бы не огромная любовь к тому существу, которого она ещё не знала, но которое уже ясно ощущала под своим сердцем, она бы наложила на себя руки. Работала она до последней минуты. Добрые люди свезли её в родильный дом, а там одна из соседок по палате дала ей адрес, где можно было найти пристанище. Дождливым мартом Дуся вышла из больницы, бережно прижимая к тугим грудям завёрнутого в мешковину сыночка.

Трамвай привёз её на Нарвскую заставу. Робко показывая встречным бумажку с нацарапанным адресом, она отыскала на окраине покосившуюся хибару.

Хозяйка — неопрятная расплывшаяся старуха с засаленными волосами — лежала в постели.

— Если бы не сломала ногу, ни в жизнь бы не пустила. Куда тебя с робенком–то? — проворчала она.

У Дуси выступили слёзы.

— Раздевайся уж, чего нюни–то распустила, будешь топить печь, носить воду, прибираться. Когда начнёшь работать — расплатишься.

Дуся со страхом смотрела на спящих по углам людей, накрывшихся лохмотьями.

— Чего не видала? С ночной смены люди спят. Будешь жить в моей коморе, чтоб робенок не мешал им.

— Спасибо, тётечка.

Оказалось, что люди жили здесь в две смены. Ни один аршин площади не пропадал у Акимовны. Морщась от боли в ноге, наливая из полуштофа в стаканчик единственно признаваемое лекарство, старуха командовала:

— Сходи наколи дров. Утром надо рано топить печь — кипятить чай. Да оставь робенка–то, не бойся, никто его не съест… Ишь, нагуляют дитёв–то, а потом и не знают, куда с ними деваться…

Вечером Дуся легла на пол, рядом с кроватью хозяйки; дав полную молока грудь сыночке, беззвучно плакала, шептала молитву… По полу тянуло холодом, ситцевая занавеска, висящая в дверном проёме, беспокойно колебалась. Пришли мужики, налив грязного чаю по стаканам, даже не поинтересовались новой жиличкой; перекрестившись на лампаду, бухнулись спать не раздеваясь.

До тошноты пахло портянками, развешанными у печи, мокрой кожей опорков, тяжёлым духом утомлённых работой людей. Но всего обиднее было равнодушие — она тогда ещё не знала, что такое настоящая усталость.

Страшные потянулись дни. Она вскакивала всех раньше, стараясь не разбудить ребёнка, затопляла печь, будила людей… Если её сыночка плакал по ночам, она испуганно затыкала его рот грудью. Кто–нибудь ругался, но бо