Цирк Кристенсена — страница 8 из 23

Ладно, начинаю читать. Знаменитое стихотворение Сигбьёрна Обстфеллера «Гляжу». Читаю быстро, лишь бы разделаться, и с первыми строфами справляюсь вполне благополучно, во всяком случае, учитель Хале меня не прерывает, стоит с закрытыми глазами, и на лице у него написано наслаждение этими норвежскими стихами.

Гляжу я на белое небо,

Гляжу на сизые облака,

Гляжу на алое солнце.

Вот какова вселенная,

Вот каков дом земной.

А дальше — то самое. Искристая росинка. Ну при чем тут, скажите на милость, искристая росинка, если в третьей строке день, солнце, да еще и алое? Может, в стихах тоже октябрь? Я собираюсь с духом.

Искристая росинка!

И с разгону шпарю дальше:

Гляжу я на высокие дома.

Гляжу на тысячи окон,

Гляжу на далекие шпили церквей.

Но учитель Халс открыл глаза и поворачивается ко мне, одновременно поднимая левую руку:

— Как ты сказал?

Я без передышки продолжаю, будто совершенно уверен, что все пройдет, рано или поздно останется позади, да так оно и будет, только ведь это из другой оперы.

— Вот какова земля. Вот каков дом человеков.

Учитель Халс прерывает меня:

— Нет, нет, нет. Начни сначала!

И я начинаю сначала. Прикидываю, не перескочить ли попросту через эту искристую росинку, но разве перескочишь — учитель Халс сразу заметит. По мере приближения к злополучной строчке меня бросает в пот, вдобавок поэт снабдил ее восклицательным знаком, чтоб не было никаких сомнений: эти два слова должны стоять в стихотворении как столб, как свая; голос у меня дрожит, я на грани обморока, выкрикиваю строчку, словно это поможет, но получается только хуже: искристая росинка!

Учитель Халс качает головой, кладет руку мне на плечо и, стало быть, прерывает в третий раз. Многовато на протяжении одного стихотворения.

— Ты насмехаешься над стихами Обстфеллера? — спрашивает он.

— Нет, ни в коем случае.

— Тогда повтори за мной: искристая росинка! Громко и отчетливо, чтобы мы постарались не промочить ноги!

Я собираюсь с силами, и все равно безуспешно, получается, как всегда, еще хуже:

— Исклистая лосинка!

Учитель Халс наклоняется ближе, словно так лучше поймет:

— У тебя изрядный дефект речи.

Я на миг отворачиваюсь:

— Да.

— Поэтому ты такой тихоня?

— Да.

Учитель Халс поворачивает меня к себе:

— Вдохни поглубже и скажи: рододендрон!

Никакого рододендрона я в стихотворении Обстфеллера не вижу, там есть белое небо, алое солнце и высокие дома, есть нарядные господа, улыбающиеся дамы и смирные кони, но рододендрона нет и в помине. Учитель Халс не заставит меня сказать «рододендрон», коль скоро Обстфеллер такого не писал. Он мог бы написать «гляжу на увядший рододендрон». Но не написал. И я молчу.

Учитель Халс начинает терять терпение.

— Я жду, чтобы разносчик цветов сказал — рододендрон!

Как можно тише я говорю:

— Лододендло.

Класс более не в силах сдержаться. Смех выплескивается наружу. Путте хохочет громче всех. Даже учитель Халс невольно смеется.

— Эх ты, лододендло. Искренне надеюсь, что тебе не придется развозить клиентам лододендло!

Одного у учителя Халса, во всяком случае, не отнять: я запомнил «Гляжу» на всю жизнь. И когда два года спустя, осенью 1967-го, впервые услышал «Дорз» и Джим Моррисон пел «Strange days have found us, strange days have dragged us down», мне подумалось, что и он, и Сигбьёрн Обстфеллер были боязливыми астронавтами на одном космическом корабле и оба попали не на ту планету, чтобы рассказать об этом мне, только мне. Какое-никакое, а утешение.

— Лододендло, — не унимается учитель Халс.

Наконец прозвенел звонок, но впереди в этот день еще пять уроков, и еще целых два года мне предстоит учиться в этом окаянном классе и каждое утро изнывать от страха. Только мысль о фендеровском «Стратокастере» не давала мне совсем уж пасть духом, однако меня и гитару разделяла не только солидная сумма денег, но, как я уже говорил, еще и огромное количество времени, а если время — деньги (я в этом сомневался, хотя опровергнуть сей тезис не мог), то электрогитара никогда моей не станет. В мрачные минуты я именно так и думал. Я тоже был из экипажа заплутавшего космического корабля. Кстати, как-то раз я слышал радиопередачу про некое место в Новой Зеландии, расположенное так, что, когда там наступал понедельник, в Шиллебекке, например, еще было воскресенье, и Новый год они справляли задолго до всех остальных. То есть можно позвонить в Шиллебекк из того места в Новой Зеландии и рассказать, как обстоят дела завтра. А если кто-нибудь из тамошних обитателей отправится по той или иной причине в Шиллебекк, то приедет во вчерашний день. Уму непостижимо. Одни живут с опережением, другие — с отставанием, разве это справедливо? Меня чуть не до смерти напугало, что время не повсюду одинаково. Выходит, Бог оказался скверным часовщиком. И мир двигался неправильно. Каждый человек жил в собственном своем времени. Но по некотором размышлении я решил, что этот порядок не так уж и плох. Ведь я мог бы поехать в Новую Зеландию и таким манером сэкономить день или два и быстрее с этим покончить, тогда как новозеландцы, совершив поступок, о котором горько сожалели, могли бы рвануть в Шиллебекк и сделать свой поступок несостоявшимся.

Ты дождешься, сказал Путте.

А я колесил по адресам и скоро изучил все до одной улицы по эту сторону реки. Если я и попал не на ту планету, как Обстфеллер, то, по крайней мере, с городом не ошибся. Между прочим, обо мне шла молва. Я был самым шустрым цветочным курьером во всей столице. И однажды на Скуввейен меня остановил главный конкурент Самого Финсена, а именно Радоор, державший магазин неподалеку, на Риддерволлс-плас.

Он отвел меня в сторонку и спросил:

— Сколько тебе платит Финсен?

— Одну крону южнее Адамстюэ и полторы — западнее Скёйена.

Радоор положил руку мне на плечо:

— Могу предложить две кроны севернее Адамстюэ.

— Неплохо.

— Подумай.

Я подумал. И покатил обратно в финсеновскую «Флору», где меня уже поджидал Сам Финсен.

— Чего хотел Радоор?

Он, стало быть, видел нас.

— Ладоол?

— Радоор! Нечего придуриваться!

Я быстро раскинул мозгами и сказал:

— Он предложил мне две кроны пятьдесят эре севернее Адамстюэ.

От взвинченности Сам Финсен сломал три гвоздики. Госпожа Сам Финсен, которая за эту осень стала еще более плоской и теперь смахивала на треугольную голландскую марку, попыталась его унять. Но не тут-то было.

— Так бы и удавил этого Радоора! И честное слово, удавлю! Я взял тебя под крыло, горжусь тобой, паршивец неблагодарный, ты же толком не знал, где находится Дворец! Что ты ему ответил?

— Обещал подумать.

— Подумать? Хорош гусь! Шантажируешь меня, да? Может, еще и с профсоюзами связался, а?

— Да нет вроде.

Сам Финсен рухнул на стул, дрожащими руками свернул кривую сигарету. К счастью, разбираться с Радоором он не пошел, смертоубийство не состоялось. Он тяжело вздохнул:

— Мне без тебя не обойтись. Как насчет двух крон и десяти эре западнее Скёйена?

— Согласен. Спасибо.

— И ни слова Радоору! Я запрещаю любые контакты с недругами! Целиком и полностью! Понятно?

Я кивнул. А Сам Финсен долго качал головой:

— Господи Боже. Две кроны и пять эре!

— Десять эре, — поправил я.

— А? Ну да. Две кроны и десять эре. Так и так чистое разорение. Знаешь, как это называется?

— Нет.

— Свободная конкуренция. В выигрыше все. Кроме меня.

Госпожа Сам Финсен не выдержала:

— Вечно ты стонешь! Радоор тоже не в выигрыше!

Сам Финсен горько рассмеялся:

— Да ну? Ему не придется платить нашему курьеру по две кроны десять эре. Это мне надо раскошеливаться! — Сам Финсен обернулся ко мне: — Разве я не прав, а?

— Прав, — сказал я.

— Вот и хорошо. Наконец-то мы пришли к согласию.

Теперь я мог останавливаться возле «Музыки и нот» Бруна и погружаться в мечты, ведь электрогитара стала куда ближе.

Однажды, как раз собираясь размечтаться, я заметил Эдгара. Руки в карманы, он шел по тротуару напротив. Вообще-то мне бы следовало обрадоваться. Но я не обрадовался. Непонятно почему. Самому было странно.

Я быстро спрятался за фонарным столбом.

Эдгара я знал по летним каникулам в Несоддене. Он жил с матерью с бараках, которые немцы построили на Сигнале, прямо у паромной пристани, теперь же их сдавали на лето матерям-одиночкам из Осло и окрестностей. Наша дача располагалась ближе к Хурнстранде, старый деревянный дом не то конца прошлого века, не то начала нынешнего, и в жаркие солнечные дни, когда на градуснике было куда больше двадцати, вернее, под тридцать, темный лак на стенах вздувался крохотными пузырьками и лопался, и если вечером я прикладывал ладони к почти черным доскам, то словно бы приклеивался к дому, цеплялся за него тонкой липкой пленкой вроде клея или меда, и несколько раз мне снилось — в сущности, неприятным этот сон назвать нельзя, он был вполне хороший, — что я никогда не отклеюсь, так и буду до конца своих дней таскать с собой этот старый дом, и до сих пор иной раз, бывало даже в середине зимы, чувствую груз проведенных там летних месяцев. И однажды — не помню уже, в какое лето, — мы с Эдгаром встретились, скорее всего на пристани, вероятно, ловили макрель под дождем, и кто-то из нас предложил дружить, ведь, собственно говоря, большого выбора у нас не было. Обычно мы лежали на вышке для прыжков и считали крабов, губанов и бикини. Или играли в футбол у нас в саду. Мало-помалу нам это здорово надоело. Двое — слишком маленькая команда. Поскольку же отец привез с собой комплект для бадминтона, подарок довольного банковского клиента, мы стали играть в бадминтон. Установили рекорд: 143 удара за одну подачу. Потом поднялся ветер. Эдгар хвастал, что переплыл на матрасе через фьорд до Саннвика. Никто не видел, но он уверял, что это правда. Два года подряд мы получали значки по плаванию, а когда у нас заводились деньжата, ездили на великах в Центр, где обретались местные, в смысле те, что жили здесь круглый год, и если в свое время Несодден слыл трущобой по причине нищеты и убожества, то теперь здесь, стало быть, появился Центр, с магазином, парикмахерской, Сбербанком и кафе, где мы, к примеру, в складчину покупали мягкое мороженое с обсыпкой, хотя оно, конечно, не шло ни в какое сравнение с тем, какое подавали в «Студенте», знаменитом баре-мороженом на Карл-Юхан. Кстати сказать, в купальне у Бунне-фьорда не хватало в полу одной доски, можно было залезть под нее и подсматр