ивать за переодевающимися, например за девчонками из Фагерстранна. В августе, уезжая обратно в Осло, мы говорили «всего хорошего» и до следующего лета не виделись. Так уж повелось.
Но Эдгар уже заметил меня. С велосипедом, у которого вдобавок на багажнике картонная коробка, спрятаться невозможно. Он бежал через Бюгдёй-алле, в не по размеру больших башмаках, а руки вытащил из карманов и обеими махал мне. Да, вне всякого сомнения. Я вышел из-за фонарного столба и крикнул:
— Привет, Эдгар!
Запыхавшись, Эдгар подбежал ко мне.
— Что ты тут делаешь? — спросил он.
Что я тут делал?
А что мне делать в другом-то месте?
Уместней спросить, что здесь делает Эдгар. Он жил совсем в другом районе и ходил в другую школу, говорил по-другому и носил другую одежду, и вообще-то ему совершенно нечего делать на Бюгдёй-алле.
— Я живу здесь, — ответил я.
— Здесь? — не унимался Эдгар. — Где же?
И в тот же миг я понял, что он здесь делал. Искал меня.
— А ты что здесь делаешь? — спросил я.
— Ничего.
Мы немного постояли молча, смущенные, будто застукали друг друга на месте преступления.
— Ну-ну, — сказал я.
Лицо у Эдгара было какое-то не такое. Я не мог сказать, в чем это заключалось. Просто в нем сквозило словно бы что-то чужое, фальшивое. Наверно, подумал я, это оттого, что мы в городе, а здесь мы оба другие. Может, и у меня тоже лицо какое-то не такое.
Эдгар кивнул на велик:
— У тебя ранец в коробке?
— Я разношу цветы.
— Разносишь? Не развозишь? Катишь велик рядом, когда разносишь цветы?
Над этим мы посмеялись, даже до перебора.
В конце концов я сказал:
— Вообще-то мне пора.
Эдгар остановил меня:
— Созвонимся.
— Ясное дело.
— Заметано?
— Само собой, Эдгар.
И я покатил домой и видел Эдгара в зеркале заднего вида чуть не до самой Август-авеню, а потом занес в Библию разносчика цветов новые адреса: Арбиенс-гате, где, между прочим, умер Ибсен, Вергеланн-свейен, Вельхавенс-гате, Камилла-Коллет-свей, Мункедамсвейен, где один из домов в свое время называли Бьёрнсонлёкка, потому что он жил там целых четыре года, с 1869-го по 1873-й, даже для Допс-гате нашлось место в моей Библии, но Допс-гате находилась так далеко от магистрали, что Самому Финсену пришлось заплатить мне целых две кроны семьдесят пять эре, рекордная сумма, но я почти что жизнью рисковал, доставляя туда букет. И Эккерсбергс-гате я тоже записал. Там жила Мария Квислинг, вдова Видкуна Квислинга, и в этот день минуло ровно двадцать лет с тех пор, как его расстреляли в крепости Акерсхус, значит, было 24 октября 1965 года. Видкун Квислинг совершил тягчайшее преступление — предал родину, предал Норвегию, и большинство решило, что он должен умереть. Одним предателем стало меньше, а в языке прибавилось одно слово — квислинг. Очень мало чьи имена становятся просто словами. Даже Гитлер не сподобился, нет, к примеру, глагола «гитлеровать», который мог бы означать самое ужасное, что возможно сделать с людьми, и не просто с людьми, а с человечеством, с нами всеми, кроме того, кто гитлерует, поэтому «гитлеровать» было бы словом столь огромным и всеобъемлющим, что затмило бы все прочие слова в языке, и тогда пришлось бы отыскать очень-очень хорошего человека, чтобы создать слово в его честь, но есть ли вообще такой человек, чьи добрые дела могут перевесить злодеяния Гитлера? И есть ли подобные весы? Насколько я знаю, нет. Однако ж цветы я отвозил не Марии Квислинг. Букет предназначался Халворсену, этажом выше, а Халворсена дома не было. Оставить цветы под дверью нельзя. Как я уже говорил, это строго воспрещалось. Я позвонил к соседям, безрезультатно — никто не открывал, все куда-то подевались, может, этот мрачный дом выселили и собирались снести, короче, в конце концов я очутился перед дверью Марии Квислинг и ощутил, как из замочной скважины потянуло холодом и мраком. Загляни я в замочную скважину, чтоб проверить, есть ли кто дома, я бы наверняка ослеп. Я позвонил. Хуже не бывает. Ясно ведь, что сейчас произойдет. Те, кому цветы не предназначались, конечно же думали, что букет прислан им, а в итоге испытывали огромное разочарование, горькое-прегорькое, шутка ли — рухнуть с седьмого неба, узнав, что цветы не тебе, а соседу. Я позвонил еще раз, дверь приоткрылась. Сквозь узкую щелку, в тени, я увидел ее лицо. Маску отверженного. Но, увидев меня, разносчика цветов, и на миг вообразив, что цветы для нее, ведь аккурат сравнялось двадцать лет со дня казни Видкуна, тень улетучилась, а за этой тенью проступило ее первоначальное лицо, я увидел его, может, я вообще единственный, кто его видел, пока она была жива, а скончалась она, все такая же боязливая и отверженная, в той же квартире, пятнадцатью годами позже.
— Это мне?
— Соседа вашего нет дома, — сказал я. — Вы не могли бы принять цветы и передать ему?
Первоначальное ее лицо исчезло — быстрее, чем появилось, — под маской сумрака и холода, дверь закрылась, и я услышал, как она заперла два замка да еще и цепочку накинула, будто жила глубоко-глубоко, за семью печатями, в перевернутом мире.
Делать нечего — придется везти букет обратно в магазин. Но в самой тихой части Одинс-гате я встретил Геринга, сиречь Путте. Он преградил мне дорогу. И отнюдь не с мирными намерениями. Время ожидания истекло. Хочешь не хочешь, я затормозил и слез с велосипеда. Путте был на мопеде, со шлемом на голове.
— Чего везешь? Лододендло? — спросил он.
— Нет. Гвоздики.
— Гвоздики?
— Да.
— Мне гвоздики ни к чему, — сказал Путте.
Откуда ни возьмись, рядом выросли еще двое хулиганов из нашего класса. Опять же не с мирными намерениями, а совсем даже наоборот. Схватили Халворсенов букет, швырнули наземь и принялись топтать, раз двадцать наступили, а после Путте еще и мопедом по нему проехал, взад-вперед. Цветы погибли, не спасешь. А когда Путте со своими гестаповцами скрылся, я сделал кое-что неслыханное, в чем даже не было необходимости, ведь я мог просто сказать, что случилось, или наплести, будто упал вместе с велосипедом, но все же поступил я именно так, вероятно, потому, что здорово растерялся и боялся потерять работу, наябедничать или соврать. Я предпочел другую ложь, куда более крупную, рассчитывая решить все проблемы, вконец испортил дело, выбрал худшую из возможностей — подделал подпись. Написал на квитке Халворсен, осторожно, стараясь как можно больше изменить свой неразборчивый и неокрепший почерк, и указал дату и час своего первого преступления: 24.10.1965, 15.20.
Затем пришлось ликвидировать загубленный букет. Бренные останки халворсеновских цветов, семи растоптанных гвоздик, я бросил в мусорный ящик в одном из темных безлюдных дворов возле Торс-гате. А после этого как ни в чем не бывало поехал обратно в финсеновскую «Флору», сдал квитки за всю неделю, в том числе и фальшивый, Халворсенов, и получил 39 крон 50 эре, причем Сам Финсен добровольно округлил сумму до сорока крон.
— Хороших выходных, — сказал я.
— Верно говоришь, — сказал Сам Финсен.
Я уже закоснел в грехах.
И снова пребывал в ожидании. На сей раз не Путте, а Бог сказал мне: ну ты дождешься. Живи я в том особенном месте в Новой Зеландии, я мог бы рвануть прямиком в Шиллебекк и упразднить подделку подписи, мог бы, что называется, опередить самого себя и обойтись без подлога, мог бы даже поехать другой дорогой и не встретить Путте. Но, так или иначе, утешение слабенькое. Если хорошенько вдуматься, то вовсе не утешение, скорее наоборот. Ведь живи я в Новой Зеландии, ничего такого вообще бы не произошло. Я на веки веков был пленником своего местного времени.
И ждал разоблачения.
Однажды вечером я сидел в комнате и ждал, как вдруг зазвонил телефон. Звонили мне. Мама пришла и сказала, что просят меня. Небывалый случай. Я не припоминал, чтобы раньше кто-нибудь звонил именно мне, если не считать отца, который как-то раз позвонил из банка и сказал, что вернется позже, по милости кассира, растратившего шведскую валюту, а потому ждать его к ужину не надо, но вообще-то он думал поговорить с мамой, так что это не в счет.
— Тебя к телефону, — повторила мама.
Я не двинулся с места.
Вот и все, думал я. Разоблачили меня. Это наверняка полиция.
— Это Эдгар с Сигнала, — сказала мама.
Эдгар с Сигнала.
Замечательный Эдгар с Сигнала!
Мой друг, мой лучший друг!
Я напрочь забыл Эдгара, вернее, просто не думал о нем.
Мама смотрела на меня с удивленной улыбкой и явно теряла терпение.
— Поторопись. У Эдгара карточка не резиновая.
Я выбежал в переднюю. Трубка лежала на комоде возле черного аппарата. Я поднес ее к уху и услышал, как на другом конце города дышит Эдгар.
— Вот, звоню, — сказал он.
— Понятно, — сказал я.
— Как договаривались.
Первое облегчение миновало, и чувствовал я себя вовсе не легко.
— Чего звонишь-то?
— Мы же договаривались, верно? Что созвонимся.
Ясное дело, кто-то должен был позвонить первым. Разом позвонить невозможно. Тогда бы мы оба услышали в трубке короткие гудки: занято. Такова логика уговора. Один из нас должен был отнестись к нему с полной ответственностью. И оказался им Эдгар.
— Ты слушаешь? — спросил Эдгар.
— Да.
— Я могу приехать к тебе.
— Я тоже.
Эдгар засмеялся:
— Ты тоже можешь приехать к себе?
Никуда мне ехать не хотелось. И чтобы Эдгар куда-то приезжал, тоже не хотелось. И вообще, никому и никуда ездить незачем. Но придется выбирать. Другого выхода нет.
— Я имел в виду — к тебе, — сказал я.
— Да я понял.
— Ну и хорошо.
В телефоне воцарилась тишина. На миг я было решил, что Эдгар повесил трубку. К сожалению, нет.
— Так кáк? — спросил он.
— Что «как»?
— Мне приехать к тебе или наоборот?
— Наоборот.
Когда я, усталый и потный, наконец положил трубку, мама с пустым стаканом в руке стояла на пороге кухни.
— Это вправду был Эдгар? — спросила она.