Цирк Умберто — страница 102 из 105

Почти всю ночь пан Трунец не спал от волнения. Утром он впервые за много лет снова нарезал четвертинками бумагу и очинял карандаши. Приглашали на пять часов, но уже в два он вышел из дому. По дороге, дабы подкрепиться, репортер заглянул в три погребка, осушив в каждом по стакану вермута и стопочке сливовицы. В отель «Карлтон» Трунец прибыл слегка навеселе.

— Пресса, — представился он какому-то официанту. — Где тут журналисты?

— Не знаю, ваша честь, сейчас я позову пана секретаря.

— Пожалуйста, пап редактор, милости просим, — приветствовал его секретарь Каубле. — Так вы от «Гласа лиду»? Очень приятно. Единственный пока представитель прессы.

— Чего вы хотите от нынешних писак. Молокососы! Простите, а по какому случаю торжество?

Секретарь в двух словах пояснил, в чем дело, и пригласил репортера в большой зал. Увидев избранное общество, Трунец остановился ошеломленный. С противоположной стороны зала тоже была лестница, и по ней спускались все новые и новые гости. Вдоль перил стояли билетеры театра-варьете в красных и синих ливреях.

— Не угодно ли чаю, пан редактор? Или сначала коньячку. Коньячку, не правда ли? Одну минутку. Присаживайтесь, отсюда вам будет хорошо видно.

Трунец огляделся.

— Блестящее общество, великолепные туалеты… Не откажите в любезности назвать присутствующих. Я абсолютно никого не знаю. Кто, к примеру, та дама в красном муаре?..

Трунец уже вооружился карандашом, бумага лежала перед ним на столике.

— Это графиня Зеллинген-Вальденхорст, пан редактор, в девичестве La Bella Josma — исполнительница танца живота. А вон та пожилая дама со страусовыми перьями в прическе — княгиня Кальдини, бывшая прима-герл во второй труппе Тиллера. Молодая, в желтом шелку, — супруга шведского посла барона Свенсона, изумительная эквилибристка из Duo Jansen and Maud. Старушка рядом с ней — вдова шталмейстера Кергольца, наездница Алиса Гарвей, а три господина справа — ее сыновья, владельцы всемирно известного цирка Кранца. Молодая дама и синем, с которой они беседуют, — барышня Елена Крчмаржикова из Горной Снежны, лучшая наездница в их заведении. Официант, еще один курвуазье пану редактору. Рядом с Еленой Крчмаржиковой стоит Эдмон Гамбье, потомок знаменитой семьи укротителей, а дама, что сейчас повернулась к нему, — бывшая русская великая княгиня, с недавних пор она снова выступает как ксилофонистка. Полный господин с кружкой в руке — Любичке-Сайлони из Берлина, генеральный секретарь МЕФЕДАРВАРЦа, а те двое, которым он о чем-то рассказывает, — жонглеры «Жан и Жан», Цикарт и Церга, тоже из Горной Снежны. По лестнице спускается супруга бременского банкира Либельта — искусный трансформатор, а господин, сопровождающий ее, — коммерции советник Штейниц, владелец берлинского «Эдема». А это — фабрикант Костечка с супругой…

— Белье «Экзельсиор», Тешнов, не так ли? — вставил Трунец, продолжая строчить; наконец-то он услыхал знакомое имя!

— Совершенно верно, и с ними их зять, профессор университета доктор Карас с супругой, математик с мировым именем…

— Этого я не знаю. В мое время он еще не был персоной…

— Та цветущая красавица — маркиза Бредуэл, она работала всего лишь ассистенткой у иллюзиониста Спельтерини. А вот девушка, что идет за ней, — из старой цирковой семьи, зовут ее Альберта Гевертс, она жонглер… Извините, я вас на минутку покину — меня зовет господин О’Хара, президент нашей артистической ложи. Я скоро вернусь. Официант, еще один курвуазье.

Впервые за эти полчаса Трунцу удалось поднять голову от исписанных листков. Зал уже кишел гостями, а по лестнице все спускались и спускались дамы и господа. Репортера охватило блаженное чувство, будто вернулись времена его былой славы и люди с положением снова увивались вокруг него и совали ему в карман визитные карточки с двадцатикроновой бумажкой в придачу, чтобы он не забыл их «среди присутствовавших высокопоставленных особ…»

Трунец наслаждался, коньяк был превосходный, в зале стоял приятный гул. Час послеобеденного сна давно уже минул. И теперь, когда репортеру перестали диктовать, сладостная усталость овладела им, и старина Трунец за четвертой рюмкой коньяку тихо уснул. Когда он очнулся, все уже было кончено, лампы в большом зале были притушены, уборщицы расставляли по местам столики и стулья, в углу официанты подсчитывали чаевые.

Так вот и случилось, что даже единственная газета, направившая на этот памятный прием своего корреспондента, осталась без информации, и мы не можем процитировать ни одного документа и сообщить, кто прибыл на чай помимо названных лиц и какими овациями было встречено появление папа Караса; какую речь произнес президент О’Хара и сколько было провозглашено здравиц. Вацлав Карас покинул свое пражское поприще. Предчувствие не обмануло его: равнодушное общество не заметило его ухода, зато те, кто знал старого антрепренера, с любовью и благодарностью слетелись к нему со всех концов Европы.

Не имея возможности обрисовать событие с документальной точностью, мы тем не менее хотели бы упомянуть об одном сюрпризе, который явился для Вацлава Караса апофеозом торжества.

Все тосты были уже произнесены, и папа Карас, раскрасневшийся и сияющий, переходил от одной группы гостей к другой, как вдруг дверь распахнулась и в зал, в сопровождении сухощавого смуглого мужчины, вошла молодая красавица в дорожном костюме. Оглядев собравшихся, она бросилась прямо к Карасу:

— Деда… дедушка…

— Люда!

Старый Карас заключил внучку в объятия и расцеловал.

— Какими судьбами? Ты приехала специально на торжество? Молодчина! Вот сюрприз так сюрприз! Ну, как дела? Ты прекрасно выглядишь! Такая элегантная…

— И ты по-прежнему здоров, свеж и весел — как я рада! А теперь позволь торжественно сообщить тебе, добрый царь Габадей, что приехала я не одна, а вместе с молодым принцем Цинкапуром…

Людмила обернулась и взяла за руку своего спутника.

— Дедушка, я помолвлена…

— Жених!

— Да. Граф Марио Палачич. А это — мой очаровательный дедушка.

— Счастлив познакомиться с вами, господин директор!

Молодой человек с усиками поклонился и протянул руку старому антрепренеру. В ту же минуту по спине его пробежали мурашки: розовощекий старик, продолжая улыбаться, пронзил его ледяным взглядом; острее этих сузившихся зрачков не могли бы глядеть даже глаза хищника. Впрочем, лед тут же растаял от потеплевшей улыбки Караса.

— Рад вас видеть, господин граф. Стало быть, сюрприз двойной! Подите-ка сюда, дети, выпьем шампанского по этому случаю. Твои родители уже ушли, им тут было не очень интересно. Они знают о вашей помолвке?

— Нет, дедушка, ты первый. Тебе я давала обещание — и тебе первому должна была сообщить, что сдержала его.

— Будьте здоровы, дети, будьте счастливы!

С трогательной торжественностью они подняли бокалы.

— А теперь я хочу спросить тебя о самом главном, Люда: что дальше? Не собираешься ли ты бросить сцену?

— Нет, дедушка. Мы с Марио уже все обдумали. Я откажусь от ангажемента, но время от времени буду выступать с концертами в больших европейских городах. Марио влюблен в мои композиции и мечтает о том, чтобы я продолжала танцевать. Он такой хороший, дедушка, такой чуткий…

— Значит, Людмила Умберто будет существовать и впредь?

— Да.

— Тогда все в порядке. Нельзя допустить, чтобы потухла искра божья, чтобы исчезло такое имя, — понимаешь? Я отказался от него ради тебя. А где вы думаете поселиться?

— В поместье Марио, дедушка, в Годмезё-Вашархей, у Сегеда.

— Что, что?! А как фамилия Марио? Палачич? Уму непостижимо! Невероятно! Да известно ли вам, граф, что вы уже третий Палачич, влюбляющийся в девушку из рода Умберто?

— Я и не подозревал этого, господин директор.

— Удивительный случай, прямо — перст судьбы. Ну, да я расскажу вам эту историю за ужином в честь вашей помолвки. Ведь у вас в Годмезё-Вашархей завод липицианов?

— Да, господин директор.

— Значит, я не ошибся. Первые липицианы цирка Умберто, о которых я тебе рассказывал, Люда, были питомцами конюшен Годмезё-Вашархей. Тавро: большое «П» с короной, выжженное на левом бедре, правильно?

— Совершенно верно.

— Надеюсь, дедушка, — произнесла Людмила с сияющими глазами, — ты приедешь взглянуть на них? Мы с Марио были бы счастливы, если б ты вообще остался у нас.

— По совести говоря, я предполагал дожить свой век в Праге. Но представься случай снова заняться лошадьми… Я, дети, немало повидал, узнал, испытал и должен сказать, что самое прекрасное — это работа с лошадью. Конь — изумительное животное, благородное, совершенное…

На Вашека нахлынули воспоминания, и глаза престарелого наездника зажглись. Он вдруг увидел их всех сразу: малюток Мери и Мисс, огненного Сантоса, добродушную Адмиру, Шери, на котором гарцевала Агнесса, Еленкиного Аякса, буланую Валентину, кокетливую Дагомею, Лепорелло, Сириуса, Кисмета — бесконечную вереницу лошадей, которых он боготворил с детства.

— Кони… Кони… — повторял он с нежностью, и взгляд его блуждал в далях прожитой жизни. — Вы были украшением цирка Умберто… Были и остались… моей единственной любовью…

— Вот видишь, дедушка, — ласково подхватила Люд-мила, — а лошадки ждут тебя у нас, в Годмезё-Вашархей, у Сегеда. Там ты найдешь и липицианов, и чистокровных английских, и беговых, и тяжеловозов, каких там только нет лошадей… Конюшни огромные, но, для того, чтобы они завоевали европейскую известность, нужна опытная рука.

— Ах, Люда, это было бы прекрасным завершением моей жизни. Может быть, я и приеду. Думаю, что приеду, девочка. Да, да, непременно приеду.

— Там для тебя есть все, дедушка, ты будешь вполне счастлив. Только конюшни пока без названия. Впрочем, Марио уже решил, как их назвать.

— Как же, господин Марио? Это весьма существенно, — обратился Карас к молодому графу.

— Они будут носить имя, которое звучит для меня красивее всех имен, господин директор, и которое, как я только что узнал, было предназначено мне самой судьбою: имя Умберто.