Скорбный, тяжкий взгляд.
Воин острый меч сжимает
Жилистой рукой.
Звон эфеса призывает
Полководца в бой.
И душа от сна восстала.
Ну же! Пробил час.
И единственный под шлемом
Вспыхнул гневом глаз.
Эта зловеще обрывающаяся строка произвела на Вашека необычайно сильное впечатление, и он снова и снова просил прочитать ему стихи Воцела. Не меньше понравились ему и заключительные строки стихотворения Челаковского[93]:
Сезимово тело видно над скалой,
Замок полыхает в темени ночной.
Движутся отряды, ждут их Ракусицы.
«Кто вы, божьи воины?» — песня вдаль стремится.
Подобные стихи Буреш читал с большим чувством; его полузакрытые глаза метали молнии протеста и гнева, левая рука сжимала грудь, правой он патетически взмахивал, голос гудел и гремел. Вашек благоговейно взирал на чтеца, инстинктивно чувствуя, что эти странные, впервые услышанные им строки приобщают его к какой-то иной красоте, отличной от соблазнов цирка и зверинца. Буреш декламировал большей частью наизусть, и знаток легко заметил бы, что репертуар его несколько устарел, ибо чешская поэзия ушла к тому времени далеко вперед. Но для Вашека все это было ново и возвышенно, круг его интересов постепенно расширялся. Прошло немного времени, и он уже охотно сидел с Бурешем над книгами и сам по складам одолевал их одну за другой.
Любую книгу Буреш умел дополнить интересным рассказом, преимущественно из чешской жизни. Странно было его слушать: они скитались вдали от родины, люди вокруг говорили на разных наречиях — нижненемецком, фризском, голландском, фламандском, влажные морские ветры колыхали полотнища их шапито, не раз фургон покачивался в двух саженях от ревущего моря — и вот здесь, в незнакомом краю, темноволосый человек, потерпевший в жизни крушение, говорил мальчику о любви к родине, которая лежала за горами, за долами, и тот воспламенялся любовью к народу, представленному в цирке лишь его отцом да еще четырьмя изгнанниками. Их нельзя было не любить, каждый чем-нибудь да славился, люди крепкие, решительные, бывалые, они знали уйму всевозможных историй и держали себя с Вашеком, как равные с равным. Однажды Буреш рассказывал мальчику о старом человеке, который собрал все легенды воедино и создал прекрасную «Историю народа чешского»[94]. В другой раз он говорил о бесстрашном борце Гавличке[95], и о страданиях Йозефа Каэтана Тыла[96], посвятившего себя чешскому театру — этот человек предпочел умереть с голоду, но театра не оставил. Вашеку казалось иногда, что со всеми этими людьми Буреш был знаком лично. Когда же он однажды спросил об этом самого Буреша, тот задумчиво посмотрел в сторону, затем махнул рукой и угрюмо обронил:
— А, слишком долго рассказывать…
Их беседы все чаще возникали среди общего разговора за ужином. И когда Буреш взволнованно рассказывал мальчику о красоте стобашенной Златой Праги или о каком-нибудь памятном историческом эпизоде, исколесившие полмира скитальцы тоже умолкали, слушая повести о знакомых с детства краях, о родине.
Они никогда не говорили друг с другом на эту тему; они привыкли к схваткам с жизнью, им было не до чувств. Но среди них сидел мальчик, дитя человеческое, которого им не хотелось лишать возможности услышать обо всех этих святынях, и они невольно сбрасывали на время скорлупу, обнаруживая такую же, как и у Вашека, простую детскую душу. Душу, которой так недоставало легенды и веры.
В сентиментальность, однако, они не впадали, и Вашек учился у них принимать жизнь такой, какова она есть. Обычно сразу же от красивой легенды они переходили к будням. Слишком уж сжились они с действительностью, чтобы надолго отрываться от нее.
Задал, скажем, Буреш Вашеку, когда тот уже умел гладко читать, выучить наизусть «Прыжок Горимира». И вот в один прекрасный день Вашек стоит на ступеньках фургона и своим детским голоском декламирует:
— Что за люди окружают стену?
Отчего бегут они, крича?
Дворянин за подлую измену
Примет смерть сегодня от меча.
Пятеро взрослых мужчин внимательно слушают рассказ о том, как рыцаря Горимира приговорили к смертной казни за поджог серебряных рудников и как ему, в виде последней милости, дозволили проехаться на его верном Шемике. Рыцарь же перелетел на коне через Вышеградский вал и скалу, и все «…увидели, как он помчался к Радотину». Плавный ритм стихов Яна Индржиха Марека [97] убаюкивает, слушать их так приятно, но тут в грезы обитателей «восьмерки» вторгается действительность — сержант Восатка щелкает пальцами:
— Черт возьми, синьоры! Вот это был ловкач, доложу я вам! Прыжок прыжком, но вы обратите внимание, какова реклама! Если весь люд спешил к Вышеграду, стало быть, господа, коллега Гоример сумел неплохо продать свой номер!
Госпожа Агнесса Бервиц опечалена: один из львят околел. Он был слаб от рождения, постоянно зяб и не смог привыкнуть к окружающей среде, как двое других. Агнесса побежала поплакаться капитану Гамбье. Тот только пожал плечами.
— К этому всегда нужно быть готовым, мадам. Выкормить молодняк в дороге — для этого, как правило, человеческой заботы недостаточно. Приходится уповать на счастливую случайность или чудо. Зато двое других живы-здоровы?
— Да, надеюсь, мне удастся выходить остальных и когда-нибудь передать вам на воспитание.
— Пожалуйста, мадам, я сделаю все, что в моих силах, лишь бы порадовать вас. Хорошо, если бы и они прониклись тем же стремлением. К сожалению, поручиться за них нельзя…
— Почему же, капитан?
— У меня есть уже некоторый опыт, мадам. Нет ничего лучше совершенно дикого животного, понимаете — хищника, привезенного прямо из джунглей. Он и понятия не имеет о человеке, инстинктивно боится его и если видит в укротителе существо, которое его не обижает, то, естественно, привязывается к нему. Но лев, рожденный в клетке и воспитанный среди людей, — это уже не примитив, на инстинкт которого можно положиться. Человек не является для него чем-то особенным, это такое же существо, как и десятки других, и чуть что — лев бросится на человека, как бросился бы на козу. Я понимаю, какое это наслаждение возиться со львятами, но когда они подрастут, с ними будет труднее. Многое испытав, я дал себе слово работать только с дикими зверями. С ними я знаю, как себя вести. А от выращенного в неволе льва или тигра всего можно ожидать.
— А мы-то с мужем думали, что только теперь нам удастся показать чудеса дрессировки, теперь, когда мы выкормим зверей сами.
— К сожалению, это не так. Человеческое общество портит хищников.
Старому Малине поручили закопать труп львенка. На помощь он позвал Вашека.
— Не пил, не ел и околел, — повторял Вашек, гладя худенькое тельце.
— Теперь, поди, еще двое помрут, — пробурчал Малина. — Смерть троицу любит.
Малина был явно встревожен печальным происшествием и вечером все заводил речь о том, кто, дескать, теперь на очереди. Напрасно старика пытались разубедить.
— В цирке, — упрямо твердил он, — никто не помирает в одиночку. Уж вы мне поверьте. В последний раз как было? Сперва тигрица Миума, потом бенгалец Паша, а за ним и старый Бервиц. Смерть зря в цирк не приходит. — Расстроенный, старик впал в задумчивость и приумолк.
Однако ничего худого не произошло, представления давались по намеченной программе, цирк благополучно двигался по Голландии. Малина держался в стороне, лишь изредка буркнет словечко. Но вот однажды в разгар ужина он перестал есть, не донеся ложки до рта, как бы колеблясь, положил ее, медленно поднялся и вышел. Керголец кивнул головой:
— Пошел к клеткам. Сбегай, Вашек, погляди, что там такое.
Остальные продолжали ужинать, но в фургоне воцарилась гнетущая тишина. Вскоре прибежал Вашек:
— Он пошел к козам — Синяя Борода подыхает!
У всех разом пропал аппетит. Козел Синяя Борода! Этот обжора и проказник, который всякий раз, когда ему удавалось удрать из загона, выкидывал какой-нибудь номер! Сколько раз пожирал он афиши, обгладывал отложенный Бервицем в сторону шамберьер! А как он гонял секретаря по всему шапито! Возможно ли это? Пожалуй. Ведь он был своего рода Мафусаил[98] среди животных цирка, никто толком не знал, сколько лет уже шествует он во главе коз по улицам городов и местечек, взбудораженных красочной процессией. Последние годы козел напоминал Мефистофеля, но за несколько недель до кончины можно было заметить, что он стал ленивей, добродушнее и большую часть времени проводил в спячке.
Керголец поднялся, за ним — остальные. Старого Малину они нашли среди повозок с клетками. Сидя на земле, он держал на коленях голову козла. Синяя Борода тяжело дышал, глаза его были закрыты. Склонившись над животным, Агнесса Бервиц гладила его, почесывала между рогами, что-то ласково говорила, но Синяя Борода оставался равнодушным. Мужчины ушли, только Керголец вскоре вернулся с попоной в руках. Малина кивнул и прикрыл ею тощее тело козла; белые подруги его жались в углу и жалобно блеяли. Пришел Бервиц, пощупал опытной рукой горло и живот Синей Бороды, согнул его переднюю ногу и пожал плечами. Он уговаривал Агнессу идти ужинать, но, так и не дождавшись ее, ушел один. Агнесса осталась с Малиной, а когда совсем стемнело, принесла тяжелый кованый фонарь от фургона, зажгла его и, закутавшись в плащ, присела рядом со стариком. Время от времени к ним подходил ночной сторож. Медленно тянулась беззвездная ночь, на желтый огонь фонаря слетались ночные мотыльки, где-то вдали били башенные часы, и после каждого боя звучала бесхитростная мелодия. В половине первого Малина протянул руку к голове козла, выпрямился и произнес: