Цирк Умберто — страница 49 из 105

— Ну хорошо, барон, — произнес он наконец. — Стало быть, Кранц заинтересован в том, чтобы выступить в моем здании, и приглашает меня в свое. Допустим, барон, допустим. Но достаточно ли велико и представительно берлинское здание, подойдет ли оно для цирка Умберто? Я не видел его. Меня оно никогда не интересовало… Ведь у нас теперь большая программа, я даю пантомиму на злобу дня, колоссальный сюксе, обязательно побывайте! «Север против Юга» — никто до такой штуки не додумался, кроме меня. Я играю в ней стрелка и шерифа, словом, вы должны непременно посмотреть, барон. И потом: дорос ли Кранц до выступлений в Гамбурге? Местная публика, как вы знаете, избалована оригинальными номерами и новинками… Этому молодцу трудненько будет тягаться с цирком Умберто…

Господину Гаудеамусу пришлось проявить просто-таки чудеса словесной эквилибристики, всячески нахваливая Кранца и неизменно признавая в то же время превосходство Бервица. Он говорил пламенно, ибо Кранц посулил ему тысячу марок, если его труппе удастся попасть в гамбургское здание и он сможет показать этому гордецу Бервицу, где раки зимуют. Господин Гаудеамус любил подобные дипломатические миссии с финансовой подоплекой. Долгие годы он жил в тесном соприкосновении с цирком, его профессией стало ежедневно восхвалять мастеров манежа и их искусство, для чего у барона имелся широкий ассортимент красивых фраз и сногсшибательных сравнений, но сам он смотрел на артистов цирка как на чудаковатых, хотя и добродушных бродяг, способных придавать значение такой ничтожной мишуре, как звание маэстро. Для него самого существовало одно-единственное искусство — высокое искусство жить. Он слышал в венском обществе, что выдающиеся и подлинные художники приходят к славе лишь через тяжкие испытания, лишения. А чем иным были для него ужасные годы галицийского изгнания? Там он научился ценить каждое мгновение, прожитое красиво и полно, ценить не связанную никакими обязательствами свободную жизнь. Поэтому-то он так и любил свои бесконечные разъезды по делам цирка Умберто. Они развязывали ему руки; путешествуя, он мог проявить свои таланты в преодолении повседневных трудностей и в любой момент сбросить маску господина Гаудеамуса, чтобы с величественным жестом появиться на сцене в качестве ротмистра барона фон Шёнштейна. Он вел двойную игру, причем играл с наслаждением, учитывая все возможные последствия: господин Гаудеамус никогда не упускал случая подарить господину ротмистру приятный вечерок. Дохода, который обеспечивал ему цирк Умберто, не хватило бы, конечно, на исполнение обеих ролей: можно было прилично содержать господина Гаудеамуса, но господину барону тогда пришлось бы туго. И вот тут-то его выручало высокое искусство жить, основы которого барон постиг еще на канцелярской и ремонтерской службе в Галиции. Господин Гаудеамус умел широким жестом подкупить власти в пользу цирка Умберто; не менее элегантно ухитрялся он принимать взятки от поставщиков. Ведя кочевой образ жизни и уверенно используя обаяние собственной персоны, он умел окружить себя друзьями, которые были счастливы, если им дозволялось угостить барона и щедро одарить его; выступал он и в качестве посредника в разного рода интригах и спекуляциях, вследствие чего ему всегда что-нибудь да перепадало. Не подвизайся он в роли барона, он обладал бы уже значительными сбережениями на будущее, но барон умел, не задумываясь, промотать то, что накапливал оборотистый господин Гаудеамус. Впрочем, Гаудеамус не огорчался — не в этих ли стремительных взлетах и падениях заключается прелесть жизни?! Что ни говорите, а наибольшего успеха лихой Макс добивался все же как барон и ротмистр. В этом качестве знал его и Кранц; преисполненный глубочайшего благоговения перед всем аристократическим, с детства связанный с лошадьми, этот человек приходил в восторг, если доводилось оплатить текущие расходы господина барона, а порою предложить ему и более солидное вспоможение, которое тот величественно принимал в долг на вечные времена. Идея взаимного обмена визитами принадлежала Гаудеамусу. Сперва он внушил ее Кранцу, теперь старался заинтересовать Бервица: барон надеялся выиграть от более тесного сотрудничества обоих цирков, получая вознаграждение как с той, так и с другой стороны.

Предрассудки и антипатии Бервица не доставили ему, в сущности, никаких хлопот — его надежными союзниками были самолюбие и тщеславие директора. Как, это он-тo, Петер Бервиц, испугается состязания? Отступать, когда Кранц явился к нему на поклон со столь заманчивым предложением?! Словом, беседа закончилась так, как того хотел господин Гаудеамус: было условлено, что Кранц прибудет в Гамбург, посетит цирк Умберто, после чего оба директора встретятся в отеле для продолжения переговоров. С Кранцем в качестве «партнера» приедет господин Гаудеамус. Бервиц же изберет своим доверенным лицом кого-либо из здешних, человека, который не станет подымать шум, увидев двойную игру Гаудеамуса. После краткого раздумья Бервиц остановил свой выбор на капельмейстере Сельницком.

Ни одного репортера не оказалось на вокзале, чтобы описать гамбуржцам ту торжественную, поистине историческую минуту, когда два короля манежа впервые встретились друг с другом. Встреча была пышной. Барон фон Шёнштейн стоял рядом с Кранцем, величественный, как шеф протокольной части, а господин Сельницкий, в богатой шубе, выглядел подле Бервица тайным советником. Когда Кранц и Бервиц, держа шляпы в левой руке, шли навстречу друг другу, впервые проявилась общность их мышления — в голове у обоих разом мелькнуло: «Ишь, этот каналья тоже приобрел ради такого случая новый цилиндр!»

Директор Кранц, широкоплечий атлет с густыми черными усами под монументальным носом, протянул руку в желтой перчатке из грубой свиной кожи; руку директора Бервица обтягивала белая лайка. Пожатие было богатырским, перчатки едва не лопнули. Обменявшись любезностями, антрепренеры вышли на привокзальную площадь, где их уже поджидал Ганс с коляской, запряженной двумя липицианами. То были Орест и Кардинал, последние из упряжки, возившей некогда директорский экипаж; благодаря своему высокому ходу они уже издали бросались в глаза. Вначале Бервиц собирался приврать, сказать Кранцу, что это кладрубские жеребцы, которых он держит для своих личных надобностей, но потом вспомнил, что гость разбирается в лошадях и легко обнаружит обман. Господа уселись в коляску и с такой помпой покатили по городу, что даже видавшие виды полицейские брали под козырек, полагая, что это какие-то высшие государственные чины. Приехав в цирк, все тотчас отправились на конюшню. Приятно погреться с мороза! В конюшне было жарко, оба директора едва успевали отирать нот с багровых лиц и шей, сдавленных тугими крахмальными воротничками. Кранц еще дома решил не курить фимиама этому индюку Бервицу, но когда он вошел в конюшню и, глянув себе под ноги, обнаружил, что пол выскоблен и устлан длинной соломой, а ясли вымыты, отметил про себя, что конюшня у этого турецкого паши содержится в образцовом порядке. Кучера и конюхи стояли подле лошадей, одетые с иголочки, и отдавали честь проходившим мимо господам. «Хозяин ты неплохой, — думал Кранц, — но этими штуками меня не проймешь». Подойдя к ближайшей лошади, он погладил ее и незаметно взглянул на перчатку. Гм, ничего не скажешь, на перчатке не осталось ни пылинки. Немного погодя, остановившись перед липицианами, он вынужден был признать, что такой группы в его конюшнях нет. Его слабостью были тракенские кони, огневые, выносливые, пригодные ко всему; он ценил лошадей понятливых, сообразительных и терпеливых, за красоту же держал лишь нескольких жеребцов. Но тут, у Бервица, он понял, что специально подобранные группы лошадей одной породы не лишены своеобразной прелести. Господа нашли наконец тему для разговора; в сдвинутых на затылок цилиндрах и отмякших воротничках, они переходили от животного к животному, ощупывали мускулатуру, осматривали зубы и копыта, измеряли рост и длину лошадей, спорили о том, действительно ли сивые нерешительны, вороные — меланхоличны, а гнедые — диковаты; о том, что полезнее — вечернее или утреннее кормление и сколько литров воды можно дать лошади после выступления.

В разгаре этих дебатов, целиком поглотивших хозяина и гостя, вдруг загремела музыка — близилось начало представления. Господин Кранц лишь мельком взглянул на слона Бинго и на зверинец, который не слишком-то его интересовал. Слона у него, правда, не было, зато он держал четырех верблюдов и жирафа, и не сомневался, что его уссурийские тигры сильнее любого хищника и больше понравятся зрителям. Он окончательно потерял интерес к клеткам, когда почувствовал, что «пошел зритель», — Кранц был слишком директор, чтобы не присутствовать при этом. Когда начинает стекаться публика, когда, как говорят в цирке, «идет зритель», ни один директор в мире не усидит дома или в гардеробной; ничем не выдавая себя, он смешается с движущейся толпой и займет пост где-нибудь между подъездом и залом, чтобы «принюхаться» к публике, выяснить, нетерпелива ли она, или безразлична, изысканна или проста, городская или деревенская. Все это, а также масса других деталей, влияет на ход представления, и опытный директор, как и его ближайшие помощники, уже по зрителю может определить, какова будет атмосфера и на чью долю выпадет наибольший успех. Как им это удается — одному богу известно: ведь цирк нередко выступает в незнакомой стране, в незнакомом городе, перед людьми, говорящими на совершенно незнакомом языке; однако им достаточно с полчасика потолкаться среди людей, чтобы зарядиться излучаемыми толпой флюидами. Безмолвное, настороженное, пристальное наблюдение за зрителем — это директорская увертюра, которой они ни за что себя не лишат. И Кранц, побуждаемый стремлением раскусить гамбургскую публику, тоже прибег к этому испытанному способу. Он стоял с Бервицем в закоулке у входа, прислушивался к возгласам билетеров, переводил глаза с одного на другого, а когда основной поток зрителей схлынул и оркестр заиграл последний марш, сказал Бервицу:

— Превосходно. Зритель первоклассный. Укротители и «высшая школа» будут иметь сюксе.