иею и страстью горели ее большие и черные глаза; все черты ее правильного античного лица дышали удовольствием и отвагою[140].
Делясь впечатлениями с сидящим рядом зрителем, рассказчик знакомится с ним и приглашает к себе на чашку чая. Случайный незнакомец, оказавшийся бывшим гусаром, принимает приглашение (тем более что, как выяснилось, он живет в одном доме с рассказчиком) и описывает ему свою жизнь. Выясняется, что он был влюблен в наездницу Юзефу Стальчинскую, которая не только прекрасно скакала, но и «могла говорить на пяти языках, прекрасно петь и читать все литературные новости того времени, не исключая английских романов Ричардсона и Фильдинга»[141]. Герой мечтает жениться на своей избраннице и ради этого не только бросает прежнюю возлюбленную, Юлиану, но и решает подать в отставку. Не желая принять от него жертвы, Юзефа гибнет, сорвавшись на лошади с моста.
Повесть Зотова интересна тем, что не только представляет собой зарисовку из жизни цирковых артистов, например труппы вольтижеров «синьора Канатти», но и совмещает цирковые мотивы с инфернальными, продолжая тем самым традиции романтизма. Когда герой завершает свое повествование, рассказчик с удивлением замечает, что тот сидит уже «не на стуле, а на лошади, у которой на лбу написано: Малек-Адель». Так звали лошадь, унесшую в пропасть самоотверженную циркачку.
Театр-цирк, описанный Зотовым, можно считать и одним из первых стационарных эротических театров России. Цирковая эротика, как показывает Зотов, оказывается доступна широким слоям населения. По ходу представления зритель погружался в атмосферу эротического пластического искусства, а также в иллюзию разгульной цирковой жизни.
Разумеется, успех наездниц и травести не снижал популярности мужчин-наездников. Гаэтано Чинизелли, Альберт Саламонский и Жак Лежар, например, демонстрировали силовые номера на лошади, одновременно жонглируя и исполняя сложные прыжки. Невероятным успехом пользовался в XIX веке конно-акробатический номер «Мужик на лошади», исполнитель которого изображал на крупе коня неумелого скакуна-деревенщину. В сценке «Тринадцать карикатур» клоун-наездник виртуозно пародировал известные номера наездничества и одновременно именитых современников. На лошадях не только исполнялись жонглирование (жонглерские номера), танцы и балетные композиции, но и разыгрывались целые мимико-трансформационные сцены-пьесы («Жизнь солдата», «Улан, защищающий знамя»), поражавшие зрителей эффектом мгновенного переодевания исполнителей. Таким образом, в XIX веке лошадь «превращается» в сценическую площадку, театральную сцену и, сверх того, оказывается выставленной напоказ цирковой гримерной.
Конные выступления сочетали эротическое представление с собственно цирковым номером. Показательно, что наездники и дрессировщики демонстрировали свое отношение к лошадям так, как если бы животные были их любовными партнерами. Аким Никитин часто позировал перед фотографами с длинногривой лошадью по имени Линус. Такие фотографии – визуализация опыта динамического равновесия, первые фотоэксперименты, демонстрирующие преодоление зияния между членами биологического сообщества. В данном случае – между лошадью и человеком.
Эдвард Майдридж. «Электрофотодиаграмма последовательных фаз движений галопирующей лошади», предположительно 1880-е гг.
Эдвард Майдридж. «Электрофотодиаграмма последовательных фаз движений акробата во время представления», предположительно 1880-е гг.
Лошади не покидали своих наездников и после их смерти. Траурную процессию с телом циркового наездника и дрессировщика Вильямса Труцци, скончавшегося в 1931 году, сопровождали на кладбище Александро-Невской лавры его верные партнеры-лошади. Памятник на могиле Труцци, спроектированный скульптором Пуцилло, представлял собой гранитную стелу, где в бронзовом барельефе был увековечен облаченный в костюм из цирковой пантомимы «Карнавал в Гренаде» сам наездник, восседающий на любимом коне Альбоме. На гранитном барьере перед барельефом Пуцилло высек две лошадиные фигуры, символизирующие не столько послушание животных воле дрессировщика, сколько скорбь переживших своего наездника участников крупнейших конных композиций первой трети XX века – «Черный пират», «Ковбой», «Карнавал в Гренаде», «Тысяча и одна ночь», «Соколиная охота», а также верных партнеров Труцци по актерской работе (он снялся в фильме «2-Бульди-2» вместе с группой своих дрессированных лошадей).
Лошади образуют смысловой и графический центр и многих цирковых афиш и плакатов, в частности плаката, посвященного 100-летнему юбилею Петербургского (в названии 1977 года – Ленинградского) цирка.
Поль Буиссак в книге, посвященной семиотике жестов, в качестве примеров приводит помещенные подряд две любопытные иллюстрации. На первой изображена диаграмма движений галопирующей лошади, а на второй – диаграмма прыжков и сальто циркового акробата[142]. В обоих случаях Буиссак воспроизводит фотографии Эдварда Майдриджа, занимавшегося cъемками объектов в движении и посвятившего предмету своего изучения два объемных исследования, одно их которых было о животных («Движение животных: Электрофотографические исследования последовательных фаз движения животных» (1887)), а другое – о человеке («Фигура человека в движении» (1901)). Однако если Майдриджа интересовала покадровая съемка, то в книге Буиссака переданная на фотографиях пластика движений человека и лошади оказывается оптически изоморфной, поэтому две разные диаграммы воспринимаются как единая цепочка. Происходит семиотическая перекодировка образов, рождающая метаморфозы. Скольжение от кадра к кадру конструирует единый универсум, стержень которого – динамика равновесия.
По сути, цирк – единственное место в культуре, где человек пытается осмыслить животное как биологического индивидуума, имеющего с ним равные позиции, а себя – не в качестве могучего властелина, а как члена биологического сообщества. Этому не противоречит содержание зрелищ, известных под названием «звериные травли». Фрейденберг указывает, что такие «звериные состязания» устраивались и в Древней Греции. Они были приурочены «к ежегодным празднествам: с боем быков в Фессалии, с петушиными боями в Афинах, отводящими нас к той архаичной форме мировоззрения, когда борцами представлялись звери»[143].
Во время антракта. Цирк в Автово, Санкт-Петербург. Фотография из личного архива автора, 2008 г.
Травли, ставшие популярными в Древнем Риме примерно с 186 года до н. э., обладали высокой степенью зрелищной интенсивности. Римские травли бывали двоякого рода: с одной стороны, демонстрировались схватки животных между собой, а с другой – с животными вступали в бой так называемые бестиарии, либо выступавшие добровольно (в Риме для подготовки профессиональных звероборцев существовала особая школа), с хорошим набором оружия и с прекрасной физической подготовкой, либо осужденные на подобный вид казни и потому имевшие в руках лишь поножи и нарукавники из ремней, копье и меч. Животные, участвовавшие в травлях, часто завозились издалека: тигров, львов, леопардов, слонов, носорогов, бегемотов и крокодилов доставляли из Африки, а рысей, волков и медведей – из Галлии. Известно, что диктатор Сулла в 93 году до н. э. выставил на арену 100 львов; при Юлии Цезаре в представлении участвовало 50 львов; в пятидневных играх при Помпее было убито около 400 леопардов и пантер, а также 20 слонов. В 55 году до н. э. Помпей устроил в цирке сражение, в котором отряд из африканского племени гетулов должен был биться со слонами. Обезумев от боли и криков зрителей, животные попытались убежать, сломав железные решетки, отделявшие арену от зрителей; в дальнейшем Цезарь, чтобы обезопасить зрителей от подобных ситуаций, велел прокопать вокруг арены широкий ров, который наполнялся водой. В честь победы Ульпия Траяна над даками во время циркового представления было убито около 11 тысяч разных зверей. Во времена императора Августа в цирке от руки бестиариев погибло 3500 слонов[144]. Картограф и художник Этьен дю Перак попытался в 1575 году зарисовать с картографической точностью звериную травлю в цирке Максенция. Все изображенные им фигуры, включая бестиариев, слонов, буйвола и других животных, кажутся беспомощными и незащищенными в гигантском пространстве цирковой арены, их движения выглядят хаотичными, лишенными целеустремленности. Такое изображение не лишено основания. Как и в гладиаторских боях, неизбежность гибели одной из сторон была в «звериных травлях» почти всегда предрешена[145].
И все же семантика этого безусловно жестокого и кровавого представления не сводилась исключительно к жажде крови, а делала очевидным и то, насколько уязвимо любое биологическое существо, и то, чем чревато нарушение равновесия между участниками поединка. Гладиаторские бои, равно как и «звериные травли», обращались в эпоху Античности к стрессовой ситуации аттракциона: зритель по ходу действия испытывал шок реальной угрозы, ощущал сигналы того, что связи окружающего мира могут быть прерваны. Участники поединка, разыгрывая бой «по-настоящему», пробуждали в зрителях не театральные эмоции. Финалом часто оказывалась смерть одного из участников. Ольга Фрейденберг, посвятив семантике циркового искусства два небольших раздела («Гладиаторские игры в Риме» и «Цирковые игры») в своей книге «Поэтика сюжета и жанра» (1936), указывала на то, что одной из разновидностей гладиаторских игр были пантомимы со смертельным исходом:
На арене амфитеатра еще давались пантомимические представления как один из вариантов, хотя оформленный значительно позднее, гладиаторских игр. Участниками были и здесь приговоренные к смерти преступники, причем эти пантомимы и являлись их действенным умиранием на глазах у зрителей. Отличались пантомимы от гладиаторских игр тем, что они были оформлены не в примитивную схватку двух борцов, а представляли собой обстановочную феерию на мифологический сюжет, смерть героя, которой пьеса заканчивалась, разыгрывалась в больших страданиях и на самом деле, и разодетый актер, обливаясь кровью, сжигался, умерщвлялся, распинался, разрывался зверями тут же на сцене. Вот, следовательно, форма сценических игр, в которой смерть становится предметом зрелища, а покойник (тот, кого ожидает смерть, приговоренный) – актером