Циркач — страница 2 из 26

— Нет, не вязал, — глухо пробормотал Шакал.

— Вот это детство, — констатировал я. — И наверняка все время шел дождь?

— А по воскресеньям после обеда — не помню, рассказывал я уже или нет, — начал Шакал, — отец с матерью уходили наверх, в спальню. Дверь закрывали на ключ. На полчаса или на час, не помню. Не знаю, что там происходило, но потом, когда они спускались вниз, в доме повисало ощущение чего-то рокового, какое-то присутствие несчастья, невозможно описать. Не помню точно, когда это было, но, по-моему, я как-то целый год проплакал, просто день за днем.

— Ему никогда ничего не позволяли, — убежденно заметил я, очень довольный собственной догадливостью.

— Можешь себе представить, — насмешливо ответил Шакал. — Да, я помню, что как-то раз — но не помню кому и когда — мать сказала: «Он к тому же еще и по утрам хочет».

— Со мной можно все, Шакал. Я хочу быть твоей матерью, которая разрешает все. Я имею в виду, всегда, когда бы ты ни захотел. Я — твоя невеста, твой раб, ты можешь, оседлав меня и овладев мной, листать книжку с картинками, можешь делать все, что хочешь. Мы можем смастерить маленький кофейный столик и ставить его мне на плечи, чтобы тебе не приходилось страдать от голода или жажды во время прекрасной поездки по стране любви. Шакал, я не знаю, что нужно сказать и нужно ли, но я совершенно без ума от тебя. Я мужчина, не так ли, но когда ты стоишь передо мной, я не знаю, как так получается, что я хочу отдаться тебе, словно женщина, всем телом и душой, честное слово.

Шакал молчал. Я, в общем-то, и не знал уже, что еще сказать, но ведомый силой, имя которой — рок, вымолвил:

— Не сомневаюсь, Шакал, что много твоих детских игрушек уничтожили.

— А? Мне подарили электрическую железную дорогу, — начал Шакал. — Я тебе никогда не рассказывал? Родители умудрились, видимо, где-то купить подержанную.

— От пары, у которой недавно умер ребенок, — сказал я. Шакал не обратил внимания на мои слова, и на какой-то миг мне показалось, что он, к счастью, даже не услышал, что я сказал.

— Но там не было трансформатора, — продолжил он.

— Ясно, — сказал я. — И поэтому ее подключили неправильно, без переходника, она недолго работала, а потом мотор перегорел.

— Откуда ты знаешь? — вскинулся Шакал. — Я все-таки уже рассказывал?

— Нет. Ах, Шакал. Я так сильно люблю тебя. Не рассказывай мне таких историй. Мне это не по силам. Я начинаю сходить с ума. Когда это произошло? Сколько тебе было лет? Семь, восемь?

— Восемь, кажется. Одновременно с книжкой про Пиноккио. И кукольным домиком, который отец подарил сестренке.

— А тебе, значит, кукольный домик не подарили? — спросил я.

Я произнес это и тут же расхотел жить, но и умирать мне было безумно страшно. Какую причину или лазейку еще может придумать Бог, чтобы сжалиться надо мной? «Да, хорошо, Ты отвергаешь меня, — говорил я неслышно, — но разве не Ты создал меня таким, какой я есть? Как можешь Ты меня отвергнуть, если я в точности такой, каким Ты сам меня создал, предусмотрев, каким я стану?» Я не мог отделаться от предчувствия, что есть всего два варианта: или Шакал, или Бог ввергнут меня в нескончаемую Ночь — всецело, безвозвратно и навечно. «Если Тебе все равно, так отвергни меня, — бормотал я, — но пусть Шакал останется со мною навсегда».

— Мне подарили книжку про Пиноккио, — продолжал Шакал. — Это была моя первая собственная книжка. А для сестрички Маргариты отец смастерил кукольный домик. На домик он был не очень похож, но все равно приятно. Внутри даже висели картинки. Картинки он вырезал из моей книжки про Пиноккио.

— Жизнь, в сущности, невыносима, Шакал, ее не пережить, — ответил я мягко.

Я произнес это, не подумав, но сказал и тут же понял, что это сказано всерьез, со всей глубиной и страданием, всем моим сердцем, а не со скуки или для смеха и не для того, чтобы поиздеваться над Шакалом. Он стоял теперь у окна. Дождя еще не было. Над городом нависло свинцовое небо. «В постель, прижаться друг к другу, и никуда ни ногой», — подумал я.

Я видел, как вневременной свет осеннего вечера освещал бедра Шакала, а изгиб его спины не тонул в тени, но вырисовывался довольно четко. Может быть, он одет так же, как и на фотографии, которую он показал мне в один благодатный день: ему там 17 или 18 лет, он, шутки ради, на Рождество уселся на колени к Деду Морозу на фоне елочных веток, увешанных блестящим мертвенным снегом, серебряными мертвенными фонариками, стеклянными мертвенными колокольчиками и золотыми выпавшими волосами Ангела Смерти. Это, конечно, невозможно, столько лет спустя, но мне хотелось, чтобы было так, пусть так и будет: темные бархатные брючки, что были на нем сейчас — те же, что и на снимке, когда он, разгоряченный и напряженный, отдыхал на коленях недостойного маскарадного существа; и пусть серая рубашка в полоску будет та же; и — ах, если угодно Господу — чудный вязаный жилетик в серый и черный квадратик, рисунок вечного и загадочного лабиринта любви, — жилетик этот сейчас чуть задрался вверх, на пол-ладони над ремнем брюк, потому что Шакал стоял, облокотившись о подоконник. Я люблю Шакала и обречен любить его все больше и больше, всю свою жизнь, но никогда не смогу сказать ему об этом, не смогу дать ему понять, какова сила этой всепожирающей любви.

— Я — прах и пепел, — произнес я словно под наркозом.

Я встал и подошел к нему на пару шагов. В фигуре Шакала безусловно было нечто властное, почти королевское: несмотря на его юность, по нему можно было наверняка сказать, что его отец когда-то был одним из Самых Известных людей в стране.[3]

— Позволь раздеть тебя, — прошептал я. — Можно мне увидеть тебя обнаженным? Я все сложу очень аккуратно.

Теперь я подступил к нему очень близко. Его великолепный, казавшийся жадным рот с пухлыми мальчишескими губами, которые, тем не менее, были мужскими, слегка приоткрылся, и губы его дернулись, будто готовые уничтожить меня издевкой, но он ничего не сказал.

Дрожащими пальцами — и якобы задумавшись и уставившись в окно, чтобы скрыть пожирающее желание созерцать его тело — я начал расстегивать его рубашку под жилетом. Шакал не возражал и приподнял руки, позволяя мне снимать с него рубашку и жилет, после чего я разложил их — как горностаевую мантию молодого короля — на спинке кресла, которое, в сущности, было троном. Как так получалось, что Шакал обретал власть, раздеваясь, в то время как всех остальных смертных нагота делала беспомощными? Будто пока я раздевал его, он становился все более сильным, безжалостным и жестоким.

Я снял с него туфли и носки и теперь потихоньку — как часть бесшумного обряда — стягивал с бедер и с икр темные, обтягивающие школьные брюки, а потом, опустившись на колени, с рабским почтением бедного, как церковная мышь, портного из сказки, благоговейно поддерживал его ноги, пока он освобождался от штанов. Я положил брюки на подлокотник кресла так, что нежные выпуклости на месте седалища, где материи было дозволено охватывать ягодицы Шакала и защищать их от грязных и грубых взглядов мужчин, лелеющих неестественные желания, ясно были видны в сохранившей тепло ткани.

Шакал стоял теперь совершенно голый, если не считать голубых, очень маленьких трусиков из искусственного шелка, которые с предельной точностью очерчивали его невероятные мужские формы. Я смотрел на его Любовь, которая, можно так сказать, была прикрыта, но, благодаря размерам, скрыта быть не могла и которую я — всем своим сердцем, навечно порабощенного Шакалом — хотел увидеть поднимающейся и возвышающейся, подобно красивому, потревоженному во сне хищнику. Положив его бархатные брюки на кресло, я опять подошел к Шакалу вплотную и протянулся к эластичной тесемке последнего лоскутка ткани, который еще прикрывал правду, но Шакал опередил меня и несколькими плавными движениями освободился от нежного лазоревого отблеска, скрывающей Тайну тайн последней завесы, обтягивавшей его светлый Уд. Его нагота была почти столь же головокружительна, как и год назад, в нашу первую встречу, когда я с такой же робостью начал раздевать его, практически не решаясь что-либо сказать или спросить, ведь может ли такой Мальчик, как он, полюбить такого, как я?

Как и в тот раз, дрожа от неуверенности, я стал трогать и ласкать Шакала; как и тогда, я не сразу осмелился прикоснуться к нему внизу, так что мял и ласкал сначала только его мальчишескую шею, но, желая того или нет, я смотрел на бедра этого всадника и на темный, громадный половой орган.

— Шакал, если я найду какого-нибудь мальчика и отдам тебе, — с трудом проговорил я охрипшим голосом, потому что никогда не угадаешь, как оно пойдет, — то это будет мальчик с узенькой, неглубокой юношеской щелкой и маленькой норкой, но с большим ртом: тогда он сможет громко кричать и визжать от боли и плакать, пока ты медленно прокладываешь свой путь внизу.

Тут я с гордой почтительностью провел по нижней части его спины, кончиками пальцев углубившись сначала в нежную впадинку, где начинались ягодицы, а потом тыльной стороной ладони, почти не касаясь его кожи, поочередно погладил обе дугообразные впадины на внешней стороне его неподвижной напряженной мальчишеской попки и при этом, не дыша, наблюдал за его темным пахом.

Чувствуя мои прикосновения, Шакал еще сильнее сжал ягодицы. Его дыхание стало глубже и тяжелей. Я смотрел, как его пушка поднимается небольшими рывками, и восторг поборол мою робость. Я преклонил колени, чтобы поцеловать орудие, под которым я готов служить вечно; я осторожно подул на этот гигантский любовный рог изобилия и почувствовал, как меня поднимает и уносит неслышная музыка сфер, наполняющая мироздание.

Глава третья

В которой писатель начинает чудесный рассказ о покупке для Шакала раба — молодого Метиса, находящегося во владении одного иностранного Принца; в которой он далее делится опытом проживания в туристическом лагере.

Через некоторое время мы с Шакалом лежали обнаженные, обнявшись и затаив дыхание. Мы расположились на диване из кедрового дерева, украшенном изящной резьбой и персидской позолотой: когда-то его в плачевном состоянии и разломанный пополам (затем он был аккуратнейшим образом восстановлен) я купил во время одной из необдуманных поездок в Помпеи — вероятно, даже почти наверняка, он принадлежал молодому любовнику римского цезаря Тита.