Циркач — страница 25 из 26

— Какого цвета, сударь?

— О… синие, темно-синие: как и одеяние Спасителя, чудесной красоты цвет на темной, сочной, зеленой листве… Но с недавних пор уже начали скрещивать, и теперь появились растения с цветками не синими, а фиолетовыми: темно-светящийся лиловый цвет, как страдание, которое познал Благословленный во всем прискорбии; и фиолетовые, светящиеся как Утешение, которое Она смогла обрести и которое так щедро преподносит и дарит всем, кто приходит к Ней…

— Да… Отнесите Ей эти цветы, сударь…

— И что я должен сказать… когда поставлю у Ее статуи это самое милое растение с фиолетовыми цветами… и преклоню колени и склоню голову, Сударыня… что я должен сказать?..

— Вы должны… поприветствовать Ее… от моего имени… почтительно поприветствовать… Найдутся ли слова для такого почтительного приветствия?.. Что вы должны будете сказать?.. То, что подскажет вам сердце, сударь: своими словами… которые будут также и моими…

— Может быть, я скажу: «Королева далекой маленькой приморской страны, где ветер гоняет облака над низкими, беззащитными полями и пашнями, где всегда слышен угрожающий рык и шум воды, посылает эти цветы королеве Человечества и целой Земли, Королеве Небес?..

— Да, так и скажите, сударь…

— …Матерь маленького народа, живущая в поиске Бога и в страхе Божьем, посылает эти цветы Матери всего сотворенного и несотворенного, всего, что живет и дышит; Матери Сына, Что страдал и утешен, и Которая теперь дарит утешение всем, кто страдает и приходит к Ней… Матери всех нас…» Но… что такое, что с вами, Сударыня?..

Ее Милость отвернулась и стала торопливо рыться в сумочке, которую сначала не могла открыть, потом опять захлопнула и, в конце концов, выронила из рук. Я поднял ее и хотел, отдавая сумочку, взглянуть Ее Милости в лицо, но она быстро отвернулась, громко шмыгнув носом. Я успел увидеть, что она несколько раз промокнула глаза розовым платочком. Королева встала и, так и не повернувшись ко мне, неловкой поступью вышла из комнаты. Я слышал, как она прошла через несколько комнат, после чего зашумела вода. Она вернулась через некоторое время, вновь села напротив меня и посмотрела мне в глаза. Мне показалось, что Ее Милость совсем недавно слегка припудрила лицо.

— Да… Как вы умеете говорить и рассказывать о некоторых вещах, — сказала она задумчиво. — И в книгах тоже… И все же… и все же люди сомневаются, и, в сущности, забавляются, и спрашивают: неужели он думает так, как говорит и пишет?.. Он умеет увлечь других, но разве тем самым не ставит себя выше всех этих чувств, которые призывает и описывает?..

— Как умелый акробат, вы хотите сказать?

— Ну да… действительно, что-то в этом духе…

— …который в вышине над публикой умело сохраняет великолепное равновесие, каждый раз мгновенно меняя позу?..

— Вы, сударь, сами определяете это лучше, чем кто-либо другой…

— Да, в вышине над публикой парю я, Сударыня, в пугливом равновесии, которое приходится завоевывать каждую секунду… Люди смотрят, как я танцую, пою, выделываю трюки и усмиряю диких, опасных зверей… И люди видят, как я потом забираюсь наверх по веревочной лестнице, прямо под купол цирка, чтобы исполнить великий, смертельный номер… Сколько их, тех, кто тайно и, может быть, не ведая того, жаждут моего падения?..

Внимательно слушая, королева задумчиво кивнула. Снаружи, в саду дворца, сгущались сумерки; нежная тень обволокла все в комнате, и мягкие, спокойные черты лица Ее Милости были уже плохо различимы. Казалось, опускающаяся темнота, делая меня невидимым, давала свободу говорить из глубины сердца, без стыда… Как же объяснить, изложить мою жизнь Ее Милости… Акробат, да… это правда… акробат на трапеции и сорвиголова, которым бесконечно восхищаются и которого боготворят, но еще сильнее зависть и ненависть… многих…

— Так и есть, Сударыня, — продолжал я. — В темноте многие мной восхищаются, многие чувствуют ко мне необъяснимую нежность, и многие желают меня, ощупывая горящими глазами мое тело, когда я двигаюсь и отдаюсь их взглядам, сверкая под дешевым разноцветным светом рамп в обтягивающем костюме из серебра с блестками… Но все молчат об этом, и никто не встанет и не крикнет о своей любви, ни один из этих мужчин и одиноких Мальчиков, которые — полные отчаяния и дрожащие в своих курточках — смотрят на меня, приоткрыв влажные мальчишеские ротики… И представление заканчивается, и свет над манежем опять смешивается с загорающимися над трибунами лампами, которые разрушают волшебство… И публика, поднявшись с мест, еще аплодирует, но уже начинается видимое лишь посвященным: уборка и разборка… И все расходятся по домам, Сударыня… И веревки травят, спускают мачты и штурмбалки, шатер цирка убирают, сворачивают и, приготовив к отправке, складывают в огромной машине каравана… И наступает утро… Город еще спит… И несколько ранних прохожих — доктор, или сторож, или полицейский, или изможденный заводской рабочий ночного легиона — прошагают мимо, даже не остановившись посмотреть, заглянуть, не замечая меня в темном свитере под горло, как у моряков, в поношенных и рваных рабочих саржевых брюках… Никто не смотрит на меня, на мое холодное застывшее мальчишеское лицо, слабо отражающееся в мокром от мороси асфальте, никто не заглядывает в мои усталые глаза, которые печет от усталости… Никто не видит и не узнает меня, Мальчика с прошедшего вечера в цирке, уже забытого, хотя еще несколько часов назад он придавал блеск запрещенным, но жарким фантазиям в ночных спальнях, полных грешных любовных желаний… И еще до рассвета нового дня, после вязкого кофе и куска влажного хлеба, он поднимется в вибрирующую, холодную кабину большого грузовика циркового каравана, чтобы продолжить путь в следующий город, в другую страну, на следующее представление, где свет рамп снова окунет его в тот же самый тщетный блеск; он никого не сможет найти, никого даже не увидит в бесконечно глубокой темноте цирка, недоступный для всех, кто его желает, так же, как никто из них — будь он сколь угодно прекрасен, и мил, и доступен — не будет доступен для него…

Королева повернулась и посмотрела на меня. Ее лицо уже почти растворилось в темноте, но нежные, мудрые глаза еще поблескивали в последних дневных лучах.

— Неужели все так… как вы описываете, сударь? — прошептала она. — Вы чувствуете себя так… будто вы… мальчик… из цирка?..

Я глубоко вздохнул.

— Да, Сударыня, — проговорил я. — так и есть… Я — мальчик из цирка… Я всегда им был, Сударыня… И останусь навсегда, до конца жизни: циркачом…


Конец

Жизненный путь писателя

Народный поэт и романист Герард Реве родился в 1923 году в Амстердаме, в русско-балтийской семье. Во время войны вся семья отличилась активным участием в деятельности подпольного движения сопротивления немецким захватчикам и после Освобождения получила нидерландское гражданство.

По семейной традиции Герарду Реве предстояло начать военную карьеру, и в 1946 году в звании офицера он отбывает в Нидерландскую Ост-Индию для борьбы с красными партизанскими бандами, которые грабили и убивали всех подряд. Его мужественное участие в боевых действиях два раза отмечается главнокомандующим в приказе по войскам.

Несмотря на самоотверженную храбрость, его постепенно наполняет отвращение к военным делам. Его, в основном, беспокоит тяжелая судьба индонезийских военнопленных, причем к одному из них — молодому яванскому принцу — он начинает чувствовать скорее судьбоносную, чем каждодневную симпатию. Ослепленный этой любовью, он втайне дарует молодому аристократу свободу, но когда яванский принц возвращается в индонезийский лагерь, его подозревают в предательстве и вынуждают покончить с собой. Реве, который между тем был повышен в звании до лейтенанта, пробирается через вражеские позиции, чтобы отдать смуглому другу последние почести и доказать враждебно настроенным придворным его невиновность. По возвращении в нидерландский лагерь Герарда Реве в свою очередь обвиняют в предательстве и приговаривают к семи годам заключения в крепости.

Как раз в заключении он пишет свою первую книгу «Вечера», и ему удается, прихватив манускрипт, сбежать за границу и найти надежное пристанище в Аббатстве Горестных Братьев в Л., где его бывший товарищ по оружию стал настоятелем. Манускрипт «Вечеров» публикуется в Нидерландах и вызывает бурю негодования и протеста.

В 1950 году Верховная Власть дарует ему помилование; он может вернуться в Отечество, но выбирает многолетние скитания и изгнание в иных землях и среди чужих людей. Ночью он пишет, днем, для того, чтобы прокормить себя, работает то рабочим в порту, то дровосеком, то дальнобойщиком, то каменщиком.

Впервые он возвращается в Нидерланды через 12 лет странствий и после настойчивых уговоров Почтенной Персоны, которая нешуточно заинтересовалась его работами. В 1966 году из-за выхода в свет любовного романа «Ближе к Тебе», который был назван развращающим, бесстыдным и подрывающим моральные устои, против писателя был начат процесс, где его обвиняли в Богохульстве; впрочем, после нелегкой защиты оправдали. В том же году, отправившись в паломничество в Лурд, он частично излечивается от двух тяжелых болезней: алкоголизма и наследственной меланхолии, после чего, хотя и критикует определенные действия римских чиновников, все же вступает в лоно Римско-католической церкви. Через девять лет он собирается покинуть церковь, но соглашается на уговоры папского нунция не совершать решительных действий; более того, ему предлагают написать на имя Папы секретный рапорт с изложением своей критики действий Церкви.

В 1969 году кажется, что его честь полностью восстановлена, а талант признан: он получает высшую государственную награду для работников искусства — премию П. К. Хоофта.

В 1974 году в Нидерландах горят желанием забыть, что писателя когда-то недооценивали, насмехались над ним и преследовали: благодарное Отечество Королевским Указом награждает Герарда Реве посвящением в Рыцари Ордена Оранье-Нассау.

Из-за свойственных писателю парадоксальных высказываний и вызывающих выступлений