Листая, он наткнулся на имя и адрес в чуть более отдаленном, чем С., городке X. и показал его мне: X. Зварт[10], ул. Речная, д. 8, гробовщик.
— Давай завтра? — предложил Юрген. — Я заеду за тобой утром, в половину десятого, чтобы к десяти быть там.
Я вдруг почувствовал себя ужасно неуютно: какой-то всепроникающий холод пронзил все мое тело, необъяснимый ужас овладел мной. Мне расхотелось о чем-то договариваться, да и весь план, о котором я столько недель подряд разглагольствовал и шутил или, потягивая что-нибудь спиртное, витийствовал, мне больше не нравился. Но назад дороги не было. Я сглотнул, чтобы меня не выдала хрипота, и заговорил — при первых словах мой голос еще дрожал, но потом обрел уверенность:
— Десять часов — самое подходящее время, — согласился я как можно более непринужденно. — Не слишком рано, чтобы стоять там как дураки, и не слишком поздно, еще до утреннего кофе.
После этого я притих и помалкивал. Юрген с Габи поехали домой, а я пошел наверх спать. Шел час за часом, а я все не мог уснуть.
И теперь, пока Шакал лежал рядом и, судя по всему, спал, я думал о той ночи и вспоминал, что я тогда снова встал и спустился посидеть в Большой Гостиной. Как и сегодня, тогда было почти безветренно: если сидеть неподвижно и затаив дыхание, можно было уловить чуть слышный свист на улице.
Я вспомнил, что включил тогда только одну лампу. Вокруг керосиновой печки, которая работала всю ночь, сидели четверо наших кошачьих: Панда, Кинки, Мария и Братик. Мария тогда была еще жива и лишь потом, в Страстную Пятницу, ее задерет специально на то натасканный пес деревенщины Галемы, а Братик к тому времени уже ослеп на левый глаз — по словам ветеринара О., «из-за удара или пинка» и возникшего потом воспаления.
Когда я уселся напротив печки, на диване, все четверо глянули на меня, будто ждали важного сообщения. Братик встал, подошел и прыгнул мне на колени. Приглушенным голосом я прочитал ему главу из Писания, лежащего на столе, и, поглаживая его, сказал:
— Любовь и страдания делают мироздание непостижимым, Брат. В невинности ловящий птиц, живущий в сене шерстяной зверь. Посмотрим.
И в ту ночь снова, как это уже часто случалось, мне пришлось признаться себе в том, что, покинув родительский дом, я достиг немногого. Если бы мне вновь потребовалось лаконично пересказать свою юность, картинка была бы такая: скупой, рыжеватый солнечный свет, изрядно за полдень, я стою на каком-то каменном мосту, а вокруг безостановочно воет ветер, сильный и холодный — может, там и началась настоящая история моей жизни.
Я поглаживал Братика, пропуская через сомкнутые пальцы его ушки, и думал о неполноценности человеческой любви. Вечно ведь что-то не так. Если мне когда-нибудь чего-то и хотелось, то было нельзя, потому что он не мог, потому что слишком больно, или он утверждал, что у него какая-нибудь зараза, или только одна почка, или вовсе не приходил, как договаривались, потому что это было в среду после обеда и он как раз «обещал смастерить стул для мамы». А если, в конце концов, удавалось заполучить кого-нибудь к себе домой с ночевкой, то в последний момент к нему обязательно присоединялся бородатый дружок в чернильно-черных солнцезащитных очках или подружка по имени Течье, которая делала «фантастических» куколок из лоскутков. И если хоть раз, хоть раз все, казалось, получалось по-человечески, то приходилось часами выслушивать всяческий вздор, о котором ты совсем не просил: бездонные рассказы про болезни, издевательства, проблемы в школе, проблемы дома, проблемы на каникулах, сплошные проблемы, ни в чем не виноват, но все равно наказали, все отобрали, был сильно избит завучем, вонявшим кислятиной, выставили из съемной комнаты, изменил немецкий мальчик, который ударился во все тяжкие, форс-мажор, в поездке воспалилась слепая кишка, потерялся дорогой фотоаппарат, наследственная и неизбежная глухота.
Да и сам ты многое пережил. Маясь в ту бессонную ночь, я вспомнил о простой любовной истории из собственной жизни, из безразмерной груды безумного прошлого — такой ничтожный, наверное, рассказ, но на самом деле полный только что перечисленных непрошеных прибавок. Это произошло в годы моей молодости, когда я еще блядовал как бешеный. У нас с Вими[11] было два знакомых мальчика, которые по соседству с нами, в старой развалине где-то в центре большого города А. содержали грязный отель и были помешаны на кожаных шмотках и мотоциклах. Я вспомнил о том, как мы в назначенное время приходили к ним в гости, чтобы на цокольном этаже в комнате без окон — которая также служила чем-то вроде вестибюля отеля и незаконной рюмочной — под шепелявой трубочной лампой, за столом с круглыми ножками играть в канасту; тогда это меня ужасно возбуждало, но все правила я уже позабыл.
Насколько им позволял их оживленный промысел, эти два мальчика — которые оставались вместе, хотя давно уже не занимались друг с другом плотской любовью — постоянно искали третьего, связь с которым никогда не выдерживала проверки временем, или оттого, что интерес последнего к кожаной одежде оказывался слишком скудным или притворным, или — в случае, если этот интерес присутствовал в достаточной степени — оттого, что парень не западал на мотоциклы, или наоборот. Рядом с кухней, в чулане, превращенном в подобие храма, в сиянии беспрестанно натираемого хрома и незапятнанного черного лака, точно по диагонали на квадратной подделке под персидский ковер стоял отвратительный мотоцикл, который они постоянно разбирали и собирали, совершая бензиозный обряд.
Эти двое все время связывались с мальчиками, у которых или не было денег на покупку кожаной одежды, или храбрости, чтобы кататься на заднем сиденье мотоцикла, и которые продолжали приходить и липнуть, так что от них приходилось избавляться. С разнообразными рекомендациями, большинство которых были выдумкой, наша парочка отелевладельцев пыталась спихнуть эти огрызки кому попало; однажды они, например, отправили к нам с Вими мальчишечку, заверив по телефону, — видимо, вспомнив, что Вими играет на скрипке — что это «музыкант»: мальчика с настолько уродливо подстриженным затылком, что мы даже не удивились, когда выяснилось, что он — настройщик.
Как бы то ни было: однажды вечером после игры в канасту мы с Вими — по причинам, навсегда оставшимися неясными — взяли с собой из отеля той парочки молодого человека лет двадцати пяти, которого звали, кажется, Харри. Скорее всего, Вими, разгоряченный, как и я, выпивкой и весь вечер потакавший своим непредсказуемым капризам, из скуки распалил его, да и дружеская пара без сомнения сделала все, чтобы всучить его нам; в любом случае, факт в том, что вечер подошел к концу, и он поплелся за нами.
«Харри» был не просто некрасив, он был уродлив. Тело его было не слишком искалечено: это если попытаться описать его с наиболее положительной стороны. При всем уродстве его глупого лица, оно отличалось еще и грубыми, раздражающе неровными чертами. И, утверждая, что живет где-то недалеко от отеля парочки, он, сгибаясь от тяжести, таскал с собой разное барахло: у него был такой неглубокий, продолговатый, закрывающийся наподобие огромного кошеля и оборудованный задвижным замком кожаный саквояж, в каких раньше футболисты носили свое снаряжение, а врачи — инструменты.
Только зайдя домой, мы с Вими поняли, что нам подсунули ужасное фуфло. С присущей ему грубостью, настолько же раздраженным, сколь и трусливым тоном Вими громко объявил, что «представление окончено» и «магазин скоро закрывается» и т. д., но истинное значение слов до мальчика не дошло, тот и не собирался уходить, а, поставив сумку на пол, искал что-то на самом дне. Пока он копался в сумке, я разглядел большую бежевую дамскую расческу, светло-зеленую пластмассовую мыльницу и красное с белым клетчатое полотенце. Он стоял так, наклонившись, все еще роясь в сумке, а вокруг него распространялся легкий кисловатый запах, который я унюхал еще в безоконной комнате отеля: по дороге домой он исчез, но теперь было ясно, что источником мог служить только лишь приведенный мальчик. Пока я, стоя рядом, рассматривал его полностью лишенную грации фигуру в сильно отвисших коричневых шерстяных брюках и слишком широком выцветшем зеленом свитере, я понял, что мне ужасным способом придется расплатиться за неисчислимые грехи, настолько отвратительные, что одно упоминание их всуе может стоить мне жизни.
— Откуда этот странный запах? — веселым голосом спросил Вими сквозь пузырьки пены — он чистил зубы над кухонной раковиной.
Громко прополоскав рот, Вими вернулся в комнату и выключил несколько светильников, так что комната слабо освещалась только одной угловой лампочкой и мерцающей трубочной лампой из кухни.
— Ну все, на сегодня магазин закрывается, — сказал он громко, опять не обращаясь к мальчику напрямую. — По лесенке топ, дверцей хлоп.
Отпустив очередное замечание по поводу запаха в комнате, он прошел через кухню в спальню-конурку и с силой захлопнул за собой дверь.
Тем временем мальчик нашел в сумке то, что искал. Он выпрямился и протянул мне полупустой тюбик. После этого он тотчас, несколькими движениями сорвал с себя одежду и в следующее мгновение, уже совершенно голый, склонился над сколоченным мной собственноручно обеденным столом и уперся в него руками.
В скудном освещении я разглядывал розовый в белую полоску тюбик, липкий и сладко пахнущий: надпись в рамочке, сделанную малюсенькими буковками, я расшифровать не смог, но слова для идеальной женщины, напечатанные по дуге сразу под крышкой жирными заглавными буквами, прочитать было легко.
Не решаясь больше смотреть на обнаженного мальчика, я сделал несколько шагов к окну. Так как у нас не было соседей, способных заглянуть в окно — вокруг нашего дома находились только мастерские и склады, которые ночью пустовали — мы, как обычно, оставили шторы открытыми. Была ясная ночь. Я смотрел на звезды и впервые за много лет вспомнил, как однажды вечером шел с мамой по улице и держал ее за руку — я был еще маленьким мальчиком — и невообразимо испугался, что навсегда упаду ввысь, в слабо освещенный небосвод, который хотел засосать меня; как я подумал, что мне одному во всем мире могла прийти в голову такая мысль, поэтому маме ничего не рассказал. И лишь гораздо позже, в книгах из публичной библиотеки и статьях из субботних газет я нашел подтверждение моему страху, потому что они и в самом деле были ужасно далеко, эти звезды, и они пищали: это были хриплые, из такого далёка почти неслышные, посвистывающие причитания, которые можно было поймать в огромные тарелки, собранные из конструктора, вертящиеся на башнях высотой с дом; смысла в этом не было, потому что звезды были слишком далеко, чтобы туда можно было добраться и чем-то помочь, а в тех книгах и статьях даже писали, что эти отголоски уже и не существуют, ведь к тому времени звезды давным-давно снова отдалились, прям как тот — предположительно бельгийский — мальчик с таким грустным взглядом, который разбил палатку в кемпинге за дюнами всего на одну ночь, а на следую