– Собака! – ругается он. И мы никогда не знаем, и кому обращено такое вполне приличное ругательство. А он дрожащей ладонью тщательно трет свое пятно. И оно еще больше чернеет и расплывается. Влад безнадежно машет рукой и хохочет пьяным смехом, своими ровными, но уже далеко не белыми зубами, на которых неизбежно отразились его пагубные наклонности. Он хохочет своей далеко не голивудской улыбкой. Он доволен собой. Он по-прежнему не может смириться со временем, со своим поражением, со своею судьбой, и в его уверенности, мне вновь видится красавец Влад с его греческим профилем. И я в который раз понимаю, почему он так безумно нравился женщинам. Когда он в своих неизменно широких пожеванных штанах. С непременной сигаретой в голливудских зубах. И кепкой, небрежно сдвинутой на затылок. Появлялся не телеэкране. С обязательным репортажем о трагедий нашей бранной жизни. Женщины, я уверен, не отрывали от него свой жадный взгляд. Наплевав на всех своих мужей и любовников, вместе взятых. Он всегда играл под Маяковского. Но очень тонко. Очень изящно.
Очень умело. И женщины, наверняка, не особо вникали в его печалъно философские монологи о нашей трагичной жизни. У них на уме было явно другое. И Влад это другое никогда не отрицал. Напротив, он благодарно принимал любовь, и никогда не любил. И в этом была его личная трагедия, до которой нашей печальной жизни не было никакого дела.
Влад пьяно подмигивает мне развязано разваливается в кресле забросив ногу за ногу. Не вынимая из своих пожелтевших голливудские зубов сигарету. Но его черные круги под глазами. Его дрожащие руки. Его скука в глубоких морщинках у губ. Его потрепанный вид и усталость не ускользают от моих глаз. Все это он заслуженно заработал. Но уже не в бессонных ночах, проведенных наедине с бумагой. И пером или наедине с женщиной. А скорее всего – наедине с рюмкой, которую он судорожно сжимает в своих дрожащих руках. Впрочем, я не заостряю на этом внимания. Мне кажется, я давно устал от его нервных жестов, его слишком подвижной мимики. От его нетерпения жить…
Нам давно уже не о чем говорить. И мы молча смотрим на свою престарелую подружку Вику.
– Лю-ю-ю-бовь… – низкий голос певички разрывает хрупкие стены ресторанчика. – Лю-ю-ю-бовь… Где ты, любовь?…
Боже, как пошло. Боже, как скучно. Но я старательно улыбаюсь Вике. И всем своим видом показываю, что меня до глубины души трогает эта песня. Мне так не хочется обижать нашу старинную подружку. А она, выплеснув все свои чувства наружу, которых у нее, по-моему давно на осталось. Развязно покачивая крупными бедрами, направляется к нам.
– Вика – наперебой кричим мы. – Как ты сегодня прекрасно выглядишь, Вика!
Вика знает, что мы в который раз бесстыдно лжем. Но ей наша ложь в которой раз приятна. Она закуривает и по привычке поводит оголенными плечами.
– Как я рада, что мы вновь вместе, – так же бесстыдно лжет она нам в ответ. Ей уже давно безразлично, вместе мы или нет. Мы для нее всего лишь бесплатное приложение к воскресному вечеру. Впрочем, как и она для нас. Вика в очередной раз принимается описывать свои любовные приключения. И чем непривлекательней она их расписывает, пытаясь грязное одеяло побольше натянуть на себя. Тем больше мы понимаем, что она ведет почти монашескую жизнь. И ее нарочито вульгарное открытое платье. Ее красная роза в черных волосах. Ее вызывающе блестящие серьги. Все это нас в который раз убеждает, что Вика – очень чистый, милый и добрый человек. Но мы чтобы угодить ей, дружно киваем головой, показывая, что верим всем ее сказкам. Мы не хотим обижать ее. Ее непонятное желание слыть порочной и дурной женщиной. К нашему столику наконец-то приближается официант Петя.
Добродушный малый. Он всегда словно чувствует, что все темы нашего разговора исчерпаны. И в самый подходящий момент протягивает нам пачку свежих вечерних газет. Вечерние газеты тоже стали частью наших воскресений. После долгого молчания и пары незначительных фраз. Мы перелистываем пустые вечерние новости. Который никаким образом не задевают наши души. Но которые мы старательно обсуждаем, отыскав наконец-то темы для общей беседы.
– Да, – лениво протягивает Гришка. – А вообще-то в мире так ничего и не происходит.
– И слава Богу! – в тон ему отвечаю я.
Влад бьет себя кулаком по коленке. Его глаза пьяно блестят.
– Конкурс на звание Королевы! – орет он во всю глотку. И тут же поворачивается к Вике. И щекочет ее шею без особого энтузиазма. – А ты, Вика, мечтала бы стать королевой?
Мы вновь машинально смотрим на Вику. Но она почему-то сидит нахмурившись. Уставившись в одну точку в газете. И в ее глазах видится откровенное удивление.
– А, впрочем, этим и должно было все закончится, – неопределенно бормочет она.
Мы переглядываемся.
– Ты о чем, Вика?
Вика пожимает плечами, и почему-то внимательно разглядывает меня.
– Ты о чем, Вика?
Она молча протягивает газету. И тычет своим неимоверных размеров и неимоверного цвета ногтем в какие-то строчки. Я пробегаю по ими глазами. Но так и ничего не понимаю.
– Ты о чем, Вика?
Я вновь смотрю в газету. И уже читаю вслух, и на лицах моих товарищей впервые за последнее время замечаю неподдельное оживление.
«…Сегодня утром погибла известная циркачка… Капитолина Меньшова… Похороны – послезавтра…» И все. Больше – ни слова. И все. Сегодня утром… Похороны – послезавтра. И все.
Я тупо уставился на газету. Мои друзья молчали. Я не скажу, что это заявление произвело на меня шоковое впечатление. Я не скажу, что это заявление потрясло меня. Или ошеломило. Я спокойно отложил газету в сторону. И сам, удивляясь своему спокойствию, выдал:
– М-да. Жаль. Она, действительно, была хорошей циркачкой.
На меня уставились, как на бесчувственного чурбана.
– И это все? – скривила накрашенные губы Вика. И я невольно про себя отметил, что ее помада всегда неаккуратно выходит за контуры губ.
Я удивленно поднял брови.
– Все? – переспросил я. – Всегда жаль, когда несвоевременно умирают люди. – Выдал я самую тупую фразу на свете.
Мои друзья неодобрительно хмыкнули. И Гришка даже перестал жевать. И мне было непривычно смотреть на его неподвижный челюсти.
– Она никогда не боялась гулять по моим мостам, – и он с надеждой взглянул на меня пытаясь выискать на моем лице хотя бы подобие чувств. Но мое лицо оставалось каменным.
– Это неудивительно. Циркачи. Особенно циркачки не боятся риска, – и я как можно дружелюбнее хлопнул его по плечу. – Я старик, не циркач. Так что – извини…
Гришка недовольно уклонился от моего прикосновения.
И как-то тяжело поднялся. И поправил свои совершенно безвкусные круглые очки. (Сколько раз себе клялся, идиот, подарить ему на день рождения приличные очки!) И мне он вдруг показался таким старым, лысым, неприятным толстяком, что я невольно поморщился.
– Ну, я пошел, – промямлил он. – Мне пора. У меня еще куча дел…
Какие дела, черт побери, ночью?
Влад попытался вскочить с места. Но ему о легкости осталось только мечтать. Он опрокинул стул и стал суетливо засовывать в сумку все, что лежало на столе: газеты, кошелек, салфетки. На ходу глотая бутерброды и запивая пивом. И пиво стекало по его небритому подбородку. И кусочки бутерброда застревали в его голливудских зубах. И что в нем когда-то находили женщины? От его нервозности, суетливости, неряшливости можно чокнуться. Он сверкнул на меня своими большими глазами:
– Имя у нее было интересное – Капитолина, – заплетающимся языком промычал он. И так же как Гришка, с надеждой ожидал моей реакции.
– Ты прав, старик, чудовищное имя. Ее родители, наверно, с ума сошли, – я поморщился. И потянулся. Они с нескрываемой ненавистью посмотрели на меня. И Гришка, держа под руки шатающегося Влада, молча направился к выходу. Я остался наедине с Викой. И мне почему-то бросились в глаза ее складки на шей. Почему я их раньше никогда не замечал? И где-то я их уже видел. Точно такие, глубокие, ярко розовые. Они делили шею на узенькие полоски. И я невольно содрогнулся от их вида. И мне так захотелось объяснить Вике, что в ее возрасте неприлично носить открытые платья. Но Вика пресекла мою попытку. Она встала, положила руки на мои плечи и заглянула в глаза.
– Этим и должно было закончиться, – повторила она свою неопределенную фразу.
– Все этим заканчивается, Вика, днем раньше или днем позже.
И я вновь не выдержал и мельком взглянул на ее складки на шее Во всяком случае лучше не доживать до этих складок, невольно промелькнула у меня мысль.
Вика не прочитала мои мысли. Но почему-то обиделась. И больше не сказав ни слова, скрылась в глубине маленькой сцены. А я вдруг облегченно вздохнул. Я вдруг наконец-то понял, чего не доставало мне все эти годы. Мне не хватало одиночества. Что ж. Теперь я его заслужил. И я, щедро рассчитавшись с официантом Петей, скрываюсь за тяжелой узорчатой дверью ресторанчика. И уже ни о чем не жалею…
Я глубоко вдыхаю прохладный вечер. И тут же встречаюсь взглядом с единственным своим товарищем. Старым кленом. И тут же отвожу взгляд. И ускоряю шаги, уткнувшись носом в асфальт. Клен задевает меня своими корявыми ветками. Но я не оборачиваюсь. И почти бегу по дороге. В сторону дома. В сторону своего устоявшегося уюта. К своей пухленькой жене-котенку Вале. И вдруг внезапно вспоминаю, что именно у нее я видел складки на шее. Глубокие и розовые. И я невольно замедляю шаг. Когда они у нее появились? Нет, в день нашей свадьбы их еще не было. Это наверняка. Я целовал ее шею. Ровную, гладкую. И погружался все глубже и глубже в ее мякоть. И чувствовал тепло на своих холодных губах. Она, плавная и медлительная, как всегда. Опустилась на мягкий диван. И закрыла глаза. Помню, у нее на лице не дрогнул ни один мускул. Ни одна жилка. И сердце отсчитывало ровные, четкие секунды. И мне так не хотелось смотреть на ее безжизненное тело. Я закрыл глаза тоже. Странно. Помню. Да. Странно. Желтые круги перед глазами. Сочное мякоть ярко зеленой травы. Желтые, огненно желтые одуванчики. Горячие. Обжигающие. До боли. Жар. Горечь. Боль. Яркая сочность травы. Желтые круглые одуванчики. Много-много солнышек, маленьких, круглых. А я раньше думал, что на свете одно солнце, на всех. Как же я ошибался, на одного меня – столько солнечных полушарий. На одного меня. Столько света. На одного меня.