Но приказать Капе сидеть на одном месте равноценно приказать статуе двигаться. Поэтому, когда я открывал дверь, Капин любопытный носик уже выглядывал из-за моей спины. В надежде увидеть толстую престарелую тетушку из фабрики. Прижимающую своими натруженными руками к груди шоколад.
Но тут появилась Вика. Во всей своей неотразимой красе. Декольте открывало ее пышную грудь. И серьги из фальшивого золота вызывающе свисали до самых плеч. И узкое платье открывало ее длинные крепкие ноги.
– Здравствуй, племянничек, – и она улыбнулась ярко накрашенным ртом.
Капа от удивления громко присвистнула. А я незаметно помахала Вике ладонями возле ушей. Чтобы так вырядится! Но Вика никаким образом не прореагировала на мои отчаянные жесты.
– Здравствуйте, дети, – к нам двоим обратилась она. – Ваша тетка пришла… – и она запнулась, явно не зная, что сказать дальше. Пела Вика отлично, но запас слов у нее был невелик. – Ваша тетка пришла, – вновь, уже менее решительно выдавила она.
– Шоколад припасла, – тут же нашлась Капа. И в одно мгновение выхватила мешок из рук Вики.
Когда дверь за Викой захлопнулась. Лицо Капы уже светилось шоколадными пятнами. Она облизывала свои обкусанные ноготки. И без умолку болтала.
– Первый раз, Паганини, я встречаю такую тетушку. Теперь понятно, почему ты ее прятал от Влада. Если честно я всегда думала, что фабричные работницы совсем другие. Изнывающие от непосильного труда. Сгорбившиеся под тяжестью будней. Я уже было подумала, не устроится ли мне на конфетную фабрику? А, Паганини?
Я плохо слышал ее. И плохо слушал. Ее рыжие волосы сбились в одну кучу. Ее лицо было шоколадно-перемазано. Ее янтарные глазки светились, как у напроказившей кошки. Некрасивая девчонка. Некрасивая девчонка. Некрасивая девчонка. Как заученный текст твердил я про себя. Убеждал себя, доказывал себе. Но совершенно напрасно. Мое воображение уже помимо моей воли уносило ее ввысь. К куполам цирка. И она неслась все выше и выше. К ночному звездному небу. И тысячи звезд путались в ее огненно рыжих волосах…
– Капа! – выкрикнул я. По-моему, получилось слишком сурово. Потому что она тут же спрятала мешок с шоколадом за спину. С решимостью во что бы то ни было его не отдать.
– Капа, ты очень некрасивая девушка, – нашелся наконец я.
Мне вдруг захотелось во что бы то ни стало обидеть ее. Оскорбить. Сорвать с нее крылья, на которых она так легко могла улетать от меня. Далеко-Далеко. В звездную бесконечность.
– Но в меня почему-то все влюбляются, – не сдавалась она.
– В тебя? – расхохотался я. – И тому же ты ешь слишком много шоколада, Капа. Ты скоро станешь толстой. И не сможешь больше летать. И тебя вышвырнут из цирка, – не знаю почему, но я рассердился не на шутку. Мои глаза светились гневом. Но Капа не замечала этого, она упрямо мотала головой.
– Я никогда не стану толстой, Паганини. Моя бабушка съедала каждый день по три кило шоколадных конфет. И при этом весила 40 кг. Понял, Паганини? – и она показала язык.
– Твоя бабушка случайно не умерла от дистрофии?
– Нет! – торжественно заявила Капа. – Она вообще не собирается умирать. Ей 103 года, она и по сей дань обжирается конфетами. И это, – она показала жалкие остатки шоколада, – я оставила ей.
– Редкая бабушка, – вздохнул я. – Сегодня она точно умрет от голода.
Но Капа уже не слушала меня, решительно направляясь к выходу.
– По пути загляни на себя в зеркало? На всякий случай! – крикнул я ей вслед.
Она всплеснула руками, разглядывая в зеркале свое чумазое лицо.
– Где у вас ванная, Паганини?
– Ванная комната – направо. Но уже месяц, как отключили воду. По техническим причинам. – С нескрывающим торжеством выдал я Капе. И приблизился к ней. И приподнял ее подбородок. В ее глазах мелькнул притворный испуг.
– И что теперь делать, Паганини?
– Ты от жадности съела весь шоколад, Капа. По твоей вине я остался без ужина. И все-таки я его попробую.
И я лизнул черное пятнышко на ее щеке. Она зажмурила глаза. И тут ж их открыла.
– Одна щека уже чистая, Капа.
– А вторая? – и она вновь зажмурила глаза.
Я лизнул второе шоколадное пятнышко. И моя голова закружилась. И сладкая-сладкая слюна подкатила к горлу. И ноги подкосились. Я покачнулся. И чтобы не упасть. Со всей силы оттолкнул от себя Капу. Но она удержалась на ногах. И улыбаясь, забросив руки за голову. Внимательно разглядывала меня. И в ее фигуре, жестах, лице. Прочитывалось что-то до боли знакомое. Не из нашего цивилизованного надоевшего мира. Скорее – из мира деревьев и цветов. Птиц и зверей. Из мира природы. И мне было неприятно это нескрываемая естественность. Но я ловил себя на мысли, что это меня и притягивает. И я разозлился. На свою слабость. На себя, на то, что так неосторожно связался с этой девчонкой. За то, что мой докой, мое равнодушие покинули меня сегодня раз и навсегда.
– Уходи, Капа! – со злостью выкрикнул я.
– Она не обиделась. И так же улыбалась своей сладкой улыбкой.
– Уходи!
Она взялась за ручку двери. Уходить ей явно не хотелось. А мне явно хотелось, чтобы она осталась. Но я вновь. Наперекор своему желанию, сердито выкрикнул:
– Я забыл тебя предупредить. Больше всего на свете я не терплю цирк и конфеты.
– А я – обожаю! – и она громко хлопнула перед моим носом дверью.
Она ушила против своего желания. Я не удержал ее против своей воли. Это была наша первая попытка сохранить покой. Но уже тогда мы понимали, что поздно…
Я не знаю, откуда рождалась моя музыка. Из мозга. Из сердца. Из души. Я не знаю. Может, быть, она рождалась сама по себе.
Независимо от моего сознания. Независимо от моего желания. Независимо от моих чувств. Я не был виновен в этих загадочных звуках. Так неожиданна возникающих в моей комнате. Прилипающих к моим станам. Прыгающим по моей мебели. Барабанящих по моему окну. Эти звуки жили сами по себе. Своей жизнью. Так не похожей на мою. И так похожей на мою жизнь.
– Если вы считаете, что музыка рождается из мозга. Или из сердца. Или души. Это глубокая ваша ошибка. И ошибка тех, кто это придумал, – горячо убеждал нас учитель. Он носился по комнате, как мальчишка. Размахивал руками. И по очереди приближался к каждому. Чтобы заглянуть в глаза. Чтобы узнать, понимаем ли мы! его. Мы его понимали.
– Музыка рождается… – он на секунду задумался. И протянул перед собой свои сухие жилистые руки. – Музыка рождается из ваших рук. Ваши руки – это мозг, сердца, душа. Посмотрите на свои руки.
Мы внимательно разглядывали свои руки.
– Прислушайтесь к ним. Приблизьте их к вашему лицу. Что вы слышите? Они пульсируют. Вы слышите, как громко стучит в них сердце? запомните, мои дорогие мальчики. Запомните раз и навсегда. Сердце музыканта – в его руках. Если они не пульсируют. Если в них не слышны звуки ударов – вы не музыкант! Чем чаще удары. Чем громче их звук – тем больше ваше сердце. Тем больше вы музыкант.
Сердце в моих руках бешено колотилось. И казалось, его удары слышатся на всю аудиторию.
– Тепло ваших рук – это ваша душа, мои мальчики. Руки музыканта не имеют права на холод. Холодные руки музыканта – это признак холодной души. Холодными руками вы никогда не создадите свою музыку. Музыка погибает от холода. Капельки пота на ваших пальцах – это ваши слезы, запомните раз и навсегда. Музыкант плачет руками…
На моих руках выступили капельки пота. Мои глаза оставались сухими.
– Ваши пальцы должны быть острыми, как перо. Подвижными, как волны, живыми, как память. Острые, подвижные, живые пальцы – ваш мозг, работайте над вашими руками, двигайте вашими пальцами, разминайте кисти. Неподвижность – смерть для ваших рук. Неподвижность – смерть вашей музыке. Неподвижность – смерть музыканта. Запомните эти три правила, берегите ваши руки. Думайте вашими руками. Дышите вашими руками. Живите вашими руками. И тогда из вас обязательно получится музыкант! – и учитель в конце своей речи поднял руки вверх. Они были, действительно красивы. Подвижны, гибки, почти прозрачны. И я убедился, что музыка, действительно, рождается с рук. И я увидел глаза своего учителя. Голубые витража пне стекла. М в них накопилось столько горечи, отчаяния И бесконечного одиночества. Что я невольно содрогнулся. Я знал, как одинок мой учитель. Я знал, что он выбрал когда-то музыку. Выбрал печаль. Вечное раскаяние. Он выбрал одинокий мир, в котором имеет право жить только музыка. И ничего ближе. И ничего дорожа. И ничего любимее. И никто был не вправе посягнуть на его мир. И никому не оставалось места в его мире. В его одиноком печальном мире музыки.
– Учитель! – еле слышно прошептал я. Но он услышал. Приблизился ко мне, доложил руку на плечо. И заглянул в глубь моих глаз.
– Ты что-то хочешь добавить, мой мальчик?
Я кивнул своей стриженой головой.
– Я знаю откуда еще рождается музыка.
Он вопросительно поднял брови.
– Она рождается из одиночества.
Он промолчал. Молча направился к двери. Взялся за ручку. И оглянулся.
– Из одиночества рук, Паганини, – поправил он меня. – Одиночества сердца, души. И это одиночество ничто на может заполнить. Но это не значит, что человек должен быть одинок. Одинокий человек – это не музыка. Это беда.
И учитель прикрыл за собой дверь.
И я понял, что жизнь этого талантливого человека так и не удалась. И никакая музыка так и не сумела его сделать счастливым. И всетаки я не согласился со своим учителем. Тогда я еще не мог понять. Что одиночество – это не дар человека. А его беда. Я не был одинок. Мое юношеское со свойственным максимализмом рисовало мое одиночество, мою трагедию жизни, мою печаль. И я решил, что если на свете что-то и достойно любви и преданности, то это музыка. И другие увлечения только помешают, будут красть по частицам, по нотам, по звукам мою музыку. Я же хотел сохранить ее в целостности и сохранности. Тогда я еще не мог понять. Что другая любовь, другие увлечения – это часть музыки. Может быть, самая ценная. Может быть самая талантливая ее часть.