По правде говоря, в литературном наследии Ксенофонта он мог бы избрать для перевода не только «Экономику», равно как в литературном наследии Платона — не только «Протагора». Соблазнительно предположить, что «Экономика» его привлекла рассказами о заботах, свойственных хозяйке, которая ведет дом и благоразумно ограничивает семейные расходы — они напоминали счастливые арпинские годы. В книге, правда, ничего не говорится об опорожненных и вновь запечатанных кувшинах, игравших такую роль в хозяйстве Гельвии, но зато там идет речь о разного рода сельскохозяйственных орудиях, о съестных припасах, расставленных, как у нее, «по разрядам»; мелькают в книге и описания виноградников и участков, засаженных оливковыми деревьями — основы семейного хозяйства арпинских Цицеронов. В двадцать лет Цицерон еще был полон воспоминаниями детства: в «Экономике», написанной на чистейшем аттическом диалекте, возвеличенной и облагороженной представала сама немудрящая арпинская жизнь.
Что касается «Протагора», то он содержал ответ на вопросы, которые в эти годы Цицерон столь усиленно задавал самому себе: каковы отношения между философией и искусством слова? Не становится ли красноречие опасным для государства, если заниматься им в соответствии с наставлениями софистов? Можно ли вообще научить доблести — этой главной, на взгляд римлян, добродетели vir bonus — «честного мужа»? А то обстоятельство, что диалог Платона завершался очень странно, или, точнее говоря, вовсе не имел заключения, могло лишь привлечь Цицерона, научившегося у Филона и других философов, которых он посещал, рассуждать «in utramque partem», то есть любым заданным образом, переходя от защиты каждого положения к его опровержению.
Перевод «Феноменов» Арата был предпринят потому, что отвечал некоторым особенностям мышления и личности Цицерона. Его привлекла высокая оценка поэзии, прямая связь между нею и ораторским искусством, утверждаемая в диалоге. Поэзия и красноречие представали у Арата как две стороны единого дара, отличающего человека от всех прочих существ и доказывающего его величие. Преисполненный юношеского одушевления, Цицерон отказывается выбирать какую-либо одну из этих сторон — он хочет быть одновременно и оратором, и поэтом, ибо лишь в таком сочетании может он проявить свою humanitas. Не исключено, что Цицерон взялся за перевод поэмы Арата по совету Архия; тесные их отношения в эти годы делают подобное предположение вероятным; но если даже и так, ясно, что Цицерон последовал совету лишь потому, что он совпадал с его собственными желаниями и интересами. Стоицизм Арата был того же толка, что стоицизм Диодота,-так глубоко запавший в душу нашего героя. Если оставить в стороне эпикуреизм, которому Цицерон в те годы отдал пусть весьма скудную, но бесспорную дань, стоицизм был единственным учением, содержавшим, с одной стороны, теорию строения вселенной, а с другой — относительно цельную философскую доктрину, не сводившуюся к одной лишь этике сократовского толка. Арат создавал картину мира, полностью подчиненного воле Зевса, но Зевса философских учений, а не эпических преданий; мир, устроенный таким образом, в общем соответствовал религиозному чувству римлян. Ощущалось, однако, в поэме Арата и нечто большее: существование италийских крестьян, как и других пахарей в любом краю земли, было подчинено ритмическому движению небесной сферы; в Арпине люди следовали этому ритму, как в бесчисленных других городах и селах; моряки устремляли взгляд к небу и по положению созвездий направляли бег корабля — труженики земли и труженики моря глядели на небо так же, как глядел Арат, и именно поэтому поэма была близка их восприятию мира. Всем этим, по-видимому, и объясняется выбор Цицерона. С точки же зрения собственно литературной ему могло казаться, что он обогащает песни латинских муз новыми созвучиями. В его время дидактическая поэзия, уже распространенная среди поэтов александрийской школы, в Риме оставалась еще полностью неизвестной, а как раз в годы молодости Цицерона латинские поэты стали исподволь осваивать жанры, бытовавшие в эллинистической литературе. Написав «Мария», Цицерон овладел жанром повествовательной эпопеи; теперь он брался за работу, открывавшую еще неизведанный путь, обещавшую принести римской словесности и в этой области новые победы, Этим обещаниям суждено было сбыться: «Георгики» Вергилия обнаруживают связь с Цицероновыми переводами из Арата — не только с «Феноменами», но и с «Предзнаменованиями»; а за Вергилием последовали Манилий и Германик, в чьих стихах также слышны отдаленные отзвуки переводной поэзии Цицерона.
Так в неистовом напряжении сил протекала в эти годы жизнь хрупкого болезненного юноши, жадно поглощавшего все созданное человеческим духом в любой области, — юноши, движимого, разумеется, честолюбием, но, кроме того, любовью к прекрасному и стремлением избежать односторонности, не встать слишком рано на какой-либо один прямой, но узкий путь. Он еще был во власти прошлого — в воспоминаниях об Арпине, об острове Фибрене, о дубе Мария, но будущее уже занималось над ним, разливаясь, подобно заре, широко и свободно.
Глава IIIПЕРВЫЕ ПРОЦЕССЫ. ПЕРВЫЕ ПРОИСКИ ВРАГОВ
В течение лет, предшествовавших его появлению на форуме, юный Цицерон, как видим, переходил от правоведов к философам, от философов к риторам и поэтам, пытаясь побольше узнать у каждого, подражать каждому, не полагая своей любознательности никаких пределов. Представить себе его повседневное существование в эти годы во всех подробностях мы вряд ли можем. Гораздо позже, однако, в 46 году, когда во времена диктатуры Цезаря он пребывал в состоянии вынужденной праздности, у него вырвалось любопытное признание. Он рассказывает в одном из писем, что обедал у Волумния Евтрапела; за столом находилась Киферида — актриса, вольноотпущенница и подруга хозяина дома; в ее присутствии Цицерон чувствовал себя не слишком ловко, ибо, объясняет он Пету, своему корреспонденту, даже в молодости никогда не предавался удовольствиям такого рода. Судя по этому замечанию, Цицерон не походил на юношей, описанных в комедиях Теренция, был строг и суров; все, что нам известно о его деятельности в эти годы, подтверждает такое впечатление.
В 88 году Сулла отбыл на Восток, и враги его стали сводить счеты с его друзьями, оставшимися в столице.
В эти самые дни умер Муций Сцевола Авгур; Цицерон стал помощником и, как мы бы сегодня сказали, секретарем племянника Авгура Муция Сцеволы, великого понтифика, войдя таким образом в клан высшей аристократии — тех, на кого должна была вскоре обрушиться ярость «революционеров» пз народной партии. Муций Сцевола Авгур был женат на одной из дочерей Лелия, друга Сципиона Эмилиана; Лелия пережила мужа, Цицерон как-то навестил ее и слышал ее беседу с дочерьми. Чистота их речи вызвала его восхищение. Он вообще восхищался Сципионом и его друзьями, их политическими взглядами и поведением, энергией, с которой они противостояли революционным новшествам Гракхов. Его влек к этим людям инстинкт римлянина старого уклада, унаследованный от арпинских предков, постоянный вкус к устойчивости и порядку, но немалую роль играла здесь и своеобразная ностальгия по временам, которые казались ему золотым веком республики, когда жили и действовали Катон Цензорий, оба Сципиона, Луцилий, Теренций, первые подлинные ораторы, когда в городе начало ощущаться и шириться влияние философов. Именно эту традицию Цицерон хотел продолжать, и именно она оказалась теперь под угрозой.
Сулла по собственному выбору назначил двух консулов, которых считал преданными себе и сенату, — Луция Корнелия Цинну и Гнея Октавия. Но едва он отплыл со своей армией из Брундизия, как Цинна вернул в Рим ранее изгнанных популяров. Среди смятения, вызванного этим шагом, в Остии, в порту Рима, высадился Марий. Все происходящее весьма напоминало государственный переворот, и сенат, дабы с ним справиться, попытался набрать войско, но тщетно — армия Мария и Цинны захватила столицу. Тотчас же началась резня, руководители сенатской партии гибнут — подчас при самых чудовищных обстоятельствах: Марк Антоний пытается скрыться в деревне, обнаружен, обвинен и убит, голову его относят Марию; Лутаций Катул, некогда коллега Мария, деливший с ним триумф, кончает с собой, Квинт Муцил Сцевола, великий понтифик, убит на пороге храма Весты. Три года правления Цинны в Риме были годами тирании. Цинна по собственному усмотрению назначал и смещал консулов, пытался решить долговую проблему с помощью мер, которые были выгодны должникам, но разоряли кредиторов. Все это смешивалось с последними раскатами Союзнической войны, поскольку каждая из соперничавших в Риме партий пыталась поднять и привлечь на свою сторону ту или иную часть италиков. Сулла, одержав победу на Востоке, наскоро заключив с Митридатом мир, оказавшийся весьма недолговечным, двигался к берегам Италии, и по мере его приближения солдаты Цинны все чаще отказывались подчиняться приказам. Цицерон в это время с прежней страстью предается своим ученым занятиям. Смолкло красноречие, форум словно онемел, и в наступившей тишине все слышнее раздавался голос будущего соперника и друга Цицерона Квинта Гортензия Гортала. «На протяжении почти трех лет, — пишет Цицерон в «Бруте», — в самом Риме гражданской войны не было, но смерть одних ораторов, бегство или изгнание других привели к тому, что в судах Гортензий стал играть главную роль...»
Квинт Гортензий был восемью годами старше Цицерона. Он начал карьеру судебного защитника в 95 году, выступив в процессе, где представлял интересы жителей провинции Африка. Позже он, как и Цицерон, принимал участие в Союзнической войне, но в отличие от Цицерона не просто состоял в преторской когорте, а воевал как военный трибун; по окончании войны защищал царя Вифинии в судебном процессе, характер и смысл которого нам неизвестны. После этой речи ораторские выступления Гортензия неизменно вызывали всеобщее восхищение, и еще много лет спустя, характеризуя в «Бруте» стиль Гортензия, Цицерон говорит, что он отличался изобилием блестящих мыслей, высказанных в кратких стремительных фразах, хотя «некоторые из них были тоньше и изящнее, чем необходимо, а иногда и не совсем подходили к смыслу речи». Такая манера вызывала немалое раздражение у «старцев», завсегдатаев сената и форума, усматривавших в ней измену gravitas — торжественной важности, обязательной для римского оратора. Молодежь, однако, находила речи Гортензия несравненными. Позже, говорит Цицерон, стиль Гортензия оставался все тем же, но у пожилого оратора он казался уже далеко не столь уместным. К тому же Гортензий, по натуре склонный к праздности, разленился, перестал трудиться и слишком полагался на свой прирожденный талант.