Почему тебя до такой степени волнует твое семейное горе? Подумай, какова была наша судьба до этого времени: у нас отнято то, что должно быть людям не менее дорого, чем дети: отечество, честь, достоинство, почет. Что может прибавить к этой скорби еще одно несчастье? Чей дух, пройдя через такие испытания, не окаменеет настолько, что все прочее покажется ему незначительным? Или, может быть, ты скорбишь о ее жребии? Но сколько раз ты должен был прийти к мысли, что в наше время участь тех, кому позволено было без страданий сменить жизнь на смерть, самая счастливая (ведь мы с тобой часто об этом думали). И что бы могло в наше время особенно привлекать ее к жизни? Какие надежды? Какое утешение для души?.. Или, может быть, надежда родить детей и радоваться на них, когда они достигнут цветущих лет? А они бы сохраняли Республику, переданную им родителями? Добивались бы общественных почестей и наслаждались бы свободой, отдавая свое время Республике и друзьям? Но разве все это, что было у нас прежде, ныне не отнято? Но ведь это зло — потерять ребенка. Зло. Но еще большее зло терпеть и выносить все это.
Я хочу рассказать тебе о том, что принесло мне немалое утешение — не сможет ли это облегчить и твою скорбь? Возвращаясь из Азии, я плыл от Эгины к Мегарам. Я стал оглядывать лежащую передо мной местность. Позади меня была Эгина, впереди — Мегары, справа — Пирей, слева — Коринф. Некогда это были цветущие города. Сейчас же они лежали перед моим взором простертые в прах и разрушенные. И вот я стал размышлять сам с собой: «Что же мы, жалкие людишки, возмущаемся, если умрет или будет убит кто-нибудь из нас, кому дана краткая жизнь, когда здесь, в одном этом месте, лежат столько трупов городов? Смирись же, Сервий, и помни, что ты рожден человеком!»
Поверь, эта мысль немало укрепила меня» (Fam., IV, 5).
На все письма Цицерон отвечал коротенькими записочками, в которых благодарил за участие и извинялся за то, что силы не позволяют ему писать больше. Но письмо Сервия глубоко его взволновало, и он ответил более пространно.
«Да, Сервий, я хотел бы, чтобы, как ты пишешь, ты был здесь при моем страшном несчастье» — так начинает Цицерон. Он говорит далее, что друг, конечно, прав в своих доводах. Однако он испытал такую боль, когда погибла Республика. «Но у меня… оставалось это одно утешение, которое ныне отнято… Я переламывал себя и заставлял переносить горе терпеливо, ибо у меня было прибежище, было где отдохнуть. В милых беседах с нею я забывал все заботы и скорби. Теперь же эта страшная рана разбередила другие раны, которые я считал затянувшимися. Тогда я в своем доме находил утешение от скорби, причиненной горем Республики. Теперь же в моем домашнем горе я не могу прибегнуть к Республике, чтобы успокоиться, глядя на ее счастье. Итак, я ушел и из дома, и с Форума, ибо дом уже не может утешить горе, причиненное Республикой, и Республика не в силах спасти от семейного горя» (Fam., IV, 6).
Действительно. Цицерон почти одновременно потерял и Республику, и дочь. С тех пор эти два горя соединились в его сознании, как соединились и эти два любимых существа, которые ушли от него.
Построил ли Цицерон храм для своей Туллии? Этого мы не знаем. Очень может быть, что в каком-нибудь тихом уголке Лациума долго стояла небольшая часовенка, затерявшаяся в зелени дубов и миртов, и крестьяне в широкополых шляпах, проходя мимо, молитвенно прижимали руку к губам, не задумываясь, что это за новое божество. Но не этот храмик, даже если он был построен, увековечил имя Туллии. Отец воздвиг ей иной, нерукотворный памятник — свои сочинения. Почти все его великие произведения написаны в то время. И все они посвящены памяти дочери и Республики.
Когда Цицерон бежал от людей и укрылся на своем острове, он обложился книгами. Он читал от зари до зари, читал Платона, Аристотеля, стоиков, академиков, перипатетиков, читал и жадно искал ответы на вопросы, терзавшие его мятущуюся, измученную душу. Буквально через несколько недель после смерти дочери он стал писать сам. Многих неприятно поразила такая поспешность. Между тем для Цицерона это был единственный способ не сойти с ума. Он говорил, что, только когда пишет, испытывает некоторое облегчение: боль не то что утихает, но становится более тупой (Att., XII, 14, 3). И он писал и писал с утра до ночи, как одержимый. Он сам называет свои занятия лекарством, а философию — наукой о исцелении души, подобно тому, как медицина — наука о лечении тела (Tusc., II, 6; ср. V, 121). За два неполных года — 45-й и 44-й — он написал трактаты: «Об утешении», «Гортензий», «Академики» (две книги), «О пределах добра и зла» (пять книг), «Тускуланские беседы» (пять книг), «О природе богов» (три книги), «О предвидении» (две книги), «О судьбе», «Тимей», «О старости», «О дружбе», «О славе», «Об обязанностях» (три книги). Поистине геркулесов труд! Но если мы вспомним, что, говоря о каком-нибудь вопросе, Цицерон давал полный обзор мнений философов от Платона до последних дней, что самые запутанные темы умел изложить ясно, красивым и ярким языком, что каждое положение он иллюстрировал многочисленными примерами из римской истории, чтобы философские мысли стали ближе читателям, когда, повторяю, мы все это понимаем, то изумление наше еще более возрастает. Но и это еще не все. Латинский язык был тогда совсем не разработан, в нем не существовало научных и философских терминов, над которыми Греция трудилась уже 600 лет. «Немало людей, сведущих в греческих науках, не могли поделиться знаниями с соотечественниками, так как не могли выразить по-латыни то, что узнали от греков». И Цицерон создал латинский философский язык! К концу своей деятельности он мог с гордостью сказать: «Греки уже не превосходят нас богатством терминологии» (De nat. deor., I, 8). Когда сознаешь все это, невольно преклоняешься перед титаническим трудом этого удивительного человека.
В черной жизни Цицерона забрезжил слабый свет, который постепенно становился все ярче. Несколько лет тому назад он сказал, что представляет себе блаженство в раю как жизнь ученого, познающего мир. И вот теперь он сам погрузился в эту жизнь. У ученого, пишет он, «ум живет в постоянной деятельности, в постоянной пытливости, с тем наслаждением искания, которое для ума — сладчайшее из яств… Какие царства, какие богатства предпочтешь ты сладости… изысканий?». Что может сравниться с радостью познания движения звезд, устройства вселенной, смысла бытия? (Tusc., V, 67–69). Ведь «жить значит мыслить» (Tusc., V, 111). Итак, не в славе, не в обществе друзей, а только в творчестве Цицерон нашел утешение.
О чем бы ни писал Цицерон — о дружбе, о славе, о добродетели, о Республике — он непрерывно возвращается теперь мыслью к одному — к смерти. Смерть — не зло, вновь и вновь повторяет Цицерон, она великое утешение. Мы страшимся смерти, а от скольких мук она нас спасает! Если бы Помпей умер сразу же после своих побед, не узнал бы он ни поражения, ни ужаса, ни позора. А если бы сам Цицерон умер раньше, его можно было бы назвать счастливцем. Надо только помнить, что с теми, кто ушел от нас, не случилось никакого горя. Случилось оно только с нами, ибо мы их потеряли. Но лишь себялюбцу свойственно тужить о себе. Мысль, что им хорошо, должна облегчить наши муки. Сам же он мечтает, что душа его, сбросив земные оковы, как птица, поднимется к небу. Она забудет там все земные страдания. И там глаза души широко откроются, и будет она постигать все тайны мироздания, и грязная оболочка праха не будет ей помехой. Есть люди, которые не верят в бессмертие души и думают, что она гибнет вместе с телом. Цицерон с ними не согласен. Но, если бы даже они были правы, смерть все равно благо. «Если душа разрушается и погибнет всецело, то что может быть лучше, чем уснуть в середине жизненных трудов и смежить глаза для сна, который вечен… Я, если так случится, что Бог предвозвестит мне кончину, приму это с радостью и благодарностью, почту за освобождение из оков и из-под стражи… Мы должны почитать смерть открытым для нас прибежищем и пристанищем. О, если бы мы могли поспешить к ней сразу и на всех парусах!» (Тиsс., I, 117–119).
Августин Блаженный рассказывает, какое впечатление произвели на него произведения Цицерона тех лет. «В неокрепшем еще возрасте изучал я памятники красноречия, в котором желал прославиться, поставив себе цель пустую и достойную осуждения, но привлекательную с точки зрения человеческой суеты. И вот я, следуя обычному порядку учения, дошел до одной книги Цицерона, — того Цицерона, славе которого удивляются все, даже те, кто не в состоянии уразуметь его дух. Книга эта содержит приглашение заниматься философией и озаглавлена «Гортензий»[117]. Она совершенно изменила мои наклонности, она дала моим молитвам направление к тебе, Господи. Она указала новую цель моим стремлениям и желаниям. Тотчас же мне опостылели все суетные надежды; невыразимая жажда вечной мудрости охватила мое сердце; я поднялся, чтобы возвратиться к Тебе. Не пособие к изощрению красноречием видел я в этой книге: ее автор пленил меня не внешней формой, а содержанием своей речи. О, как я пылал, Боже мой, как я пылал жаждою оставить все земное и подняться к Тебе» (Conf., III, 4). А много веков спустя Мартин Лютер признавался, что доказательства бытия Божия, приводимые Цицероном, глубоко поразили его{62}.
Я не буду рассматривать здесь все сочинения Цицерона того времени. Но мне хочется остановиться на одном, самом таинственном и непонятном. Я имею в виду знаменитый трактат «О природе богов». Мало существует произведений, которые вызывали столько споров и недоумений.
В предисловии Цицерон пишет, что вопрос о богах — самый темный и неясный в философии, и мудрейшие люди не могут прийти к согласию. Большинство философов признают их существование. Да и мы сами приходим к той же мысли благодаря некому врожденному чувству. Вопрос в другом — создали ли боги мир, управляют ли им и заботятся ли о людях. «Есть и были философы, которые полагают, что боги вообще не пекутся о делах человеческих. Если их мнение верно, то какое же может быть благочестие, какое бого-почитание, какое служение богам?» В самом деле. Зачем молиться и взывать к небожителям, если они нас не замечают? Другие философы считают, что боги создали мир и управляют им. Особенно много доказательств тому приводят стоики. Они утверждают, что все, что есть на земле, создано на потребу людям. Когда наслушаешься их, начинает казаться, что «сами бессмертные боги созданы для пользы людей»